Читаем без скачивания Славянская тетрадь - Владимир Солоухин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Немного погодя, снова:
– Паустовскому очень понравилось слово «шума». Так называют у нас, в Болгарии, осеннюю листву на деревьях. Константин Георгиевич даже несколько раз повторял вслух: «Шума, болгарская шума, шума».
Километров через десять – новый рассказ о Паустовском:
– Вы знаете, почему Константин Георгиевич не побывал в Родопах? Мы были в Созополе и собирались ехать в Родопы. Однажды ночью, около отеля, раздался женский крик о помощи. Паустовский, побежал. У дороги лежала женщина, видимо, с сердечным приступом. Она из магометанок, как потом выяснилось. Из подобострастия и раболепия побоялась будить ночью мужа и пошла в больницу одна. Естественно, что приступ по дороге усилился, и вот она в канаве.
Паустовский стремглав побежал в отель, в верхний этаж отеля, за валидолом. Лекарство он принес, но сам свалился в сильнейшем приступе асгмы. Вот почему он не побывал в Родопах.
Так и продолжалось весь первый день: «Паустовский сказал, Паустовский говорил, Паустовский рассказывал».
Вот я и задумался. Паустовский, конечно, яркая личность. Ревновать тут нечего. Но все же в следующий раз, если Станислав будет путешествовать с кем-нибудь по Болгарин, скажет ли он хоть однажды: вот здесь, мол, сидел Солоухин, Солоухин говорил, Солоухин рассказывал, у Солоухина была поговорка…
Как важно, как нужно, как хочется оставить после себя добрый след в человеческом сердце! И как это не просто…
ЭТЮД ЭТНОГРАФИЧЕСКИЙ
Предстояло провести ночь в курортном местечке Помпорово, в первоклассном отеле, рассчитанном на летних иностранных туристов, а теперь, в поздние дни осени, совершенно пустом. Впрочем, кажется, и зимой съезжаются сюда любители горнолыжного спорта. А теперь вот – бессезонье, желтая болгарская шума, частые дождички, волглая земля, крепкие осенние запахи с явственной примесыо свежей прели.
Стемнело рано.
Бессмысленно было бы сидеть весь вечер в комнате. Я предложил Станиславу прогуляться. Тут еще новое дело. Пока мы разбирали чемоданы и умывались с дороги, на Помпорово вместе с вечерней мглой опустился туман. Он был настолько плотен и густ, что даже в темноте угадывалась, как бы слегка светилась сама собой его молочная белизна.
Место вокруг – горы, заросшие высокими елями, особенно не разгуляешься, тем более в гуманный вечер. Все же мы пошли по дорожке и отошли от гостиницы настолько, чтобы не просвечивало, портя ночь, ни одного огонька, не примешивалось к туманной горной ночи ни одного постороннего звука.
Мы присели на большой волглый камень у дорожки и стали слушать ночь. Я надеялся, что, может быть, откуда-нибудь издалека, из долины, когда мы совсем затихнем, пробьется к нам либо журчание горного ручья, либо заглушенный расстоянием шум горного водопадика.
Однажды я так же вот ночевал в коренном дагестанском ауле. Днем, пока мы суетились и разговаривали, обедали и пели песни, ничего не было слышно, кроме обыкновенных для аула звуков: крик осла, скрип и звяканье, смех ребятишек, пенье петуха, шум грузовика или автобуса и вообще дневной шум, когда даже и не различаешь один звук от другого и не обращаешь никакого внимания на шум, потому что и сам, по мере сил, участвуешь в его создании. Как там сказано у славного польского поэта: «Я мог бы многое услышать в мире, но, к сожалению, сам все время шумел».
Так вот в том ауле ночью я вдруг явственно услышал шум реки, хотя около аула ее не было, и никакого речного шума днем мы не слышали. Но река шумела все явственнее, все громче, все более властно, одна царствуя теперь во всех угомонившихся притихших окрестностях. Я слушал ее как чудо (не было ведь днем никакой реки), пока она не подняла меня на мягкую добрую волну и не закачала в сладком освежающем сне. А днем опять – скрип и звяк, смех и говор. Я спросил у местного жителя:
– Где река?
– Какая река?
– Та, что шумела ночью?
– В соседнем ущелье, вон за той горой.
Так и здесь, в Помпорове, посреди болгарских Родопов, в туманной темноте, мне хотелось прислушаться до такой степени, до такой топкости и ясности, что если с елок капали бы редкие капли, то различить и услышать. Или, может быть, чешма поблизости, или ручеек, или водопадик, а по-болгарски – прыскало.
Напрягаться, или, как иногда пишут в романах, превращаться в слух («я весь превратился в слух»), нам не пришлось. Как только мы остановились и перестали разговаривать, так и услышали эту слабенькую, но чудесную в обстановке ночных гор музыку – не очень далеко от нас бродили три маленьких разноголосых серебристых колокольчика.
Я вот сказал – «разноголосых». Точно, что каждый из них разговаривал по-своему. Мы даже разобрали, что их именно три. Но они вовсе не создавали впечатления разноголосицы. Как-то очень уж ладно они дополняли один другого.
Над журчанием ручья, слушая его, я могу сидеть часами, а тем более вечером. До этой ночи я думал, что на земле не бывает звуков светлее, чище и не надоедливее, чем пение ручья. Три колокольчика, бродящие поодаль, были для меня как новое откровение. Я почувствовал, что не двинусь с места, никуда не уйду с этого волглого камня, пока не наслушаюсь досыта незатейливой, но родниковой чистоты песенки Родопских гор.
Один говорил поглуше, и цвет звука у него был какой-то густой-густой, вроде бы темно-вишневый; другой – по густому темно-вишневому фону рассыпался золотистым солнечным горошком, этакими прыгающими блестками, осколочками, зайчиками; третий был прозрачен и светел, как хрустальные палочки, ударяющие друг о друга.
То нам казалось, что это не такие уж маленькие колокольчики, но что это далеко, может быть, на склоне другого холма, ходят три коровы; то, напротив, воображение, сбивая с толку, говорило, что совсем рядом, но в пятидесяти ли шагах от нас, с тремя миниатюрными колокольчиками пасутся овцы. Настроишься на близких овец – ну да, овцы, за соседней елкой. Настроишься на далеких коров – не может быть сомнения, издалека доносится разговор колокольчиков.
В конце концов завороженные и сбитые с толку, мы пошли па звук, круто спускаясь по травянистому склону холма.
Иногда было нужно останавливаться, чтобы прислушаться. Далеко идти нам не пришлось. Когда колокольчики были еще не близко, нас окликнул пастух (по-болгарски овчар). Мы прошли было мимо него, не заметив, а он сидел на камушке, в трех шагах от нашей тропинки.
Тотчас Станислав с ним разговорился и узнал в первую очередь, что его зовут Коля Михайлов.
– То есть как же его называть Колей, – воспротивился я, – ему, наверно, за пятьдесят?
– Седьмой десяток. Но это ничего. У нас отчества не полагается, а зовут его действительно Коля.
Итак, Коля Михайлов, худощавый, как и полагается чабану, смуглый, с маленькими усиками, пас овец, среди которых три были с колокольчиками. Вообще Коля Михайлов всю жизнь пас овец. Сначала у него были свои овцы, сто штук, как, впрочем, почти у всех крестьян и Болгарии, так что не нужно нам считать, что в прошлом он злостный собственник. Тем более, что сто овец в старой Болгарии считалось ну не то чтобы бедностью – обыкновением. Бывали ведь и тысячи и десятки тысяч.
Теперь Коля нанялся пасти кооперативных овец. Записывают ему два трудодня в сутки. На трудодень полагается один лев шестьдесят стотинок, то есть, значит, всего три двадцать, что вовсе неплохо.
Оказывается, за еловым леском, в низине, у Коли Михайлова своя пастушья хижина. Строил еще владельцем стоголовой отары, но пользуется ею и теперь. Мы получили приглашение позавтракать в хижине овчара, если не проспим, а встанем в 7 часов утра, чтобы к восьми быть на месте.
Весь вечер в гостинице мы разговаривали про колокольчики, и Станислав рассказал мне немало интересного.
Конечно, для дела хватило бы и маленьких колокольчиков, так, примерно, с чайную чашку, но шли века, и постепенно выработалась своеобразная традиция, своеобразная игра, когда один крестьянин не хотел ударить в грязь лицом перед другим. Не только не ударить в грязь лицом, но и превзойти и похвастаться. Постепенно выработалась и создалась гамма колоколов – 12 основных и 5 подголосков. Полностью весь основной набор называется «дизие» – от «дюжины». А вообще колокола в Родопах зовут «ченове». Один колокольчик – «чен».
Разные мастера, разные и ченове. Да и у одного мастера, наверно, не все ченове одинаковы. Чен с глухим звуком, не певучий, как бы задерживающий звук в самом себе, одним словом, не звучный чен, называется – тунук. О замкнутом, вечно сердитом, вечно нахмуренном человеке тоже говорят – тунук.
А бывают чены открытые, звучные, певучие. Блямкнешь раз – звук живет долго-долго, и как-то именно легко вылетает из колокола, выливается весь, до последней капельки. Вот именно открытый чен. Про него говорят уж не «тунук», а «очик». «Очик-гез» – называют в Родопах человека с открытым взглядом, с открытым сердцем, с открытой, доброй, певучей душой.