Читаем без скачивания Этот неистовый русский - Эдуард Хруцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он пошёл сквозь толпу, не отводя глаз от случайных взглядов прохожих.
По рекомендательному письму отца Аркадий очень недорого снял комнату на четвёртом этаже в Гранатном переулке. Хозяйка, старинная приятельница Георгия Яковлевича, с охотой отдала лучшую комнату земляку. Из окон её были видны Патриаршие пруды, розовые от заката башни Кремля, сады в глубине московских дворов, бульвары.
Москва сразу же захватила его. Город «лондонского сити и астраханских базаров» жил своей, непонятной постороннему, суматошной жизнью. Трудно было поверить, что когда-то по размытым мостовым везли на лобное место стрельцов, что именно здесь грозила высохшим перстом боярыня Морозова. И всё же прелесть Москвы была именно в этом, глубоком переплетении диковатой старины и элегантной современности.
Ночами у МХАТа стояли толпы студентов — ждали, когда откроется касса. Над неистовствующей толпой, грассируя, колдовал Северянин. Он только начинал тогда, и истеричные барышни брали штурмом залы, где проходили поэзо-концерты.
Но была и другая Москва. Она будила окраины злым рёвом гудков. На Пресне, на Воробьёвых горах, на Грузинах и Божедомках выходили на улицы подлинные хозяева города. Закопчённые лица, руки, которые навеки обжёг металл. Люди шли в огромные, холодные, как склепы, корпуса цехов. Они давали городу жизнь, гнали кровь по застоявшимся его артериям.
Аркадий шёл по Пресне мимо разбитых, обгоревших домов. Их ремонтировали неохотно, словно боясь, что после восстановления они вновь зло ощерятся из окон гранёными стволами «смит-весонов». Вчерашнему гимназисту трудно было разобраться в том, что происходило в городе. Но даже в воздухе Пресни чувствовалась напряжённая насторожённость. Казалось, крикни — и сразу же эхо ответит резким стуком револьверных выстрелов.
Из подмосковных лесов в город пробиралась осень. Аркадий садился в маленький паровой трамвай и уезжал вглубь Сокольнической рощи, туда, где кончались дачи, на трамвайный круг. Он шёл по аллеям, мимо пустых подгнивших скамеек на свою любимую полянку. И там рисовал, стараясь передать всю яркость огненно-рыжих тонов.
Возвращался домой пьяный от воздуха, работы, впечатлений, падал на кровать и засыпал без сновидений. Иногда просыпался ночью, смотрел на синий свет фонаря за окном, и казалось ему, что под окном, поджидая, бродит его молодое счастье.
В канцелярии Училища живописи, ваяния и зодчества Аркадия встретил элегантный седогривый человек в безукоризненном костюме-тройке.
— А, господин Харлампиев, прошу вас, присядьте. Наслышан о вас из письма моего ученика, вашего бывшего учителя Ильина. Рад познакомиться. Завтра начнутся занятия, вы зачислены в фигурный класс к Петру Ивановичу Келину.
Ну вот он и студент, вернее, «господин живописец». Завтра начнутся занятия, а пока нужно пойти к портному и заказать холщовую блузу, иначе перепачкаешь красками единственный костюм.
* * *— Аркаша, кончай, пошли обедать.
— Подожди ещё хотя бы полчасика.
— На кой чёрт тебе эти гипсовые дураки?
— Ну подожди всё же.
— Ладно подожду, но только десять минут.
До студенческой кухмистерской недалеко. Кормят там не очень вкусно, но дёшево и сытно.
Вместе с Мишей Покатиловым они занимают стол в углу. Вокруг все свои, в бархатных блузах с бантами. Шум, смех, шутки и пар над столами. Аппетитный пар.
— Аркаша, ты где вечером?
— Работаю.
— Да брось ты свой цирк, проживём!
— Нет, не могу.
* * *Разговор, состоявшийся два месяца назад.
— Фас рекомендуэт, май фрайд, господин Аржански. Он писаль мне, что фи отлични гимнастик. Что ж, я согласен попробивать фас.
От господина директора цирка пахнет пивом и сосисками. Он толст, краснокож и добродушен.
— Оплята за каждый выход. Ферштейн?
— Яволь, — улыбается Аркадий.
* * *И снова арена. Но теперь настоящая, большая. Да и публика более взыскательная! Аркадий работает вместе с группой атлетов. Жонглирует пудовыми гирями, крутит на шее штангу с двумя тяжёлыми колёсами.
И так ежедневно. Утром училище, потом столовая, потом цирк.
Что ж, он молод и крепок. Он не пропадёт. А летом этюдник под мышку и компанией в деревню работать. Хорошо побродить по просёлкам, после московской копоти всей грудью вдохнуть в себя пьянящий полевой запах, попить в избах кваску!
А разве не радостно помочь кузнецу. Бьёшь пудовым молотом, и белые искры летят по закопчённой кузне.
Они пешком исхаживали Подмосковье. Писали избушки под соломой, маковки коломенских церквей, портреты загорских богомолок.
А в Рогачёве опять ярмарка с переливами гармошки и рёвом жестяных труб. А на площади шест гладкий, скользкий. На его макушке доска, а на ней сапоги лаковые и гармонь. Плати полтинник и лезь. Долез — твоё счастье, а сорвался — канул полтинник в бездонный хозяйский карман.
Толпа вокруг смехом давится. Уже двадцатый сползает вниз, на позор и хулу. А рядом хозяин стоит посмеивается в бороду лопатой. Картуз, сапоги гармошкой, из-под кушака сытый живот, а по нему золотая цепочка с печатками.
— Эх, была не была, — к шесту подошёл кудрявый парень, шмякнул хозяину в ладонь горсть потной меди. — Женюсь, авось на свадьбу сапоги заработаю! — Скинул опорки, подтянулся. Лицо краской налилось, вот-вот лопнет. Ещё, ещё…
Толпа гудит: «Давай! Лезь Петруха!» Сорвались руки и вниз, как по ледяной горке. А в толпе господа живописцы стоят, смеются. Вдруг один подошёл, вынул из портмоне целковый, сдачу взял аккуратно.
А толпа хохочет. Ох и насмешил, ваше благородие! Ну куда ж прёшь-то, без силёнок?..
А хозяин улыбается, ему главное, чтоб завод был, почин. А господа живописцы ближе подошли, смеются.
— Давай, Аркаша, покажи столичный класс.
Аркадий подмигнул друзьям. Ну, мол, смотрите. Подошёл, ухватился одной рукой, рывок. Сразу перехват, второй, ещё, ещё.
Толпа ахнула: «Вот те на!»
Ещё два рывка, и рукой с доски сапоги вниз. Бух. Гармонь бросать жалко, поэтому снял её осторожно — и вниз.
Толпа молчит. Хозяин соляным столбом застыл, глаза злые. А господа живописцы смеются, дымят цигарками.
— Молодец, Аркаша, ну просто молодец!
Аркадий спрыгнул на землю, огляделся.
— Где жених-то, ребята?
— Тут мы, — вышел из толпы лохматый парень.
— Держи, — Аркадий протянул ему гармонь и сапоги. — Женись.
— Да я, ваше благородие… Эх, — схватил подарки, а что сказать — не знает.
— В ножки его благородию, в ножки, — зашумели в толпе.
Парень, словно перед иконой, бухнулся в ноги.
— Да ты, брат, что, — Аркадий поднял его. — Мы студенты, постыдись.
И парень как пьяный пошёл сквозь толпу, прижимая к груди неожиданный подарок.
Кто-то осторожно тронул Аркадия за локоть. За спиной улыбался заискивающе хозяин.
— Извиняюсь. Не знаю, как звать-величать. Но об деле одном желаю поговорить. Я, видите ли-с, все балаганы содержу. Может, согласитесь у меня гимнастом. Не обижу-с.
— Ребята, — Аркадий повернулся к друзьям, — как с деньгами у нас?
— Маловато.
— Ладно, борода. Сколько за выход?
— Синенькую.
— Идёт.
А через несколько дней дальше. С трудом верилось, что всего в полусотне вёрст от Москвы начиналась глушь — разбойничьи леса, непроезжие дороги, гнилые посады, облупившиеся деревянные соборы, лошадёнки с присохшим к шерсти навозом, пьяные побоища, кладбища с поваленными крестами, овцы в избах, больные дети, суровые монастыри, юродивые, засыпанные трухой базары с поросячьим визгом и бранью, нищета, воровство.
И казалось, что вечерами разносятся над землёй плач и стон голодных и обездоленных.
Не надо было обладать острым взглядом художника, чтобы увидеть контрасты. Яркие фейерверки в усадьбе Орловых под Обираловкой. Безвкусный, но величавый дворец Разумовских в Горенках. И повсюду словно грибы вырастали фабричонки и мануфактуры и шли туда из сёл на заработки. Шли в душные бараки, ели гнильё из хозяйских лавок и били земные поклоны, чтобы господь послал лучшую жизнь.
И Аркадий рисовал всё это. И щемящая боль рождалась в сердце, она не давала уснуть, делала никчёмными и ненужными споры о кубизме, урбанизме и прочих новомодных течениях тогдашней живописи.
В Москве всё оставалось по-старому. Только товарищи снисходительно улыбались, глядя на летние зарисовки.
— Ты, Аркаша, слишком реалистичен. Время передвижников кончилось, сейчас бог живописи — цвет, он должен передавать настроение. А у тебя? Мрак какой-то, задворки жизни.
Он отмалчивался, думал над картиной о жизни фабрики. Он уже видел её. Барак, длинный-длинный проход, тусклый свет лампы и лица людей, уставшие, страшные лица.
Теперь и Москву он воспринимал иначе. Иначе воспринимал слова чеховских героев с мхатовской сцены. Как же мог он, человек, родившийся в смоленской слободке, ежедневно сталкивающийся с несправедливостью и нищетой, забыть о своём долге перед народом, уйти на два года в ненужные споры московской богемы!..