Читаем без скачивания Иосиф Бродский - Лев Лосев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К тому времени эти вечные персонажи уже лет тридцать как были изгнаны из круга дозволенного чтения вместе с лирическими мотивами и философскими темами петербургской литературы от Достоевского до Серебряного века: город как лабиринт, в котором заблудился потерявший Бога человек; призрачность города; город как воплощение мирового зла. Разрыв с петербургской традицией случился, как известно, не столько в результате литературной эволюции, сколько из-за того, что литературная эволюция была прервана революцией и полицейскими мерами большевистского режима. Свободное развитие высокой культуры в России было полностью прекращено в середине двадцатых годов, и первое послесталинское поколение воспринимало предшествующие тридцать лет как зияющий провал в отечественной истории, отчего естественно стремилось восстановить связь времен. Молодой Бродский делал это, скорее всего, интуитивно. Подлинное значение того, что он делал, было очевиднее со стороны, людям старшего поколения. Ахматова читала «Петербургский роман» «внимательно и долго, неоднократно возвращаясь к уже прочитанным страницам»[29]. В Париже литературный критик В. В. Вейдле завершил большой очерк «Петербургская поэтика», посвященный Гумилеву и другим поэтам Серебряного века, неожиданным пассажем о Бродском: «Я знаю: он родился в сороковом году; он помнить не может. И все-таки, читая его, я каждый раз думаю: нет, он помнит, он сквозь мглу смертей и рождений помнит Петербург двадцать первого года, тысяча девятьсот двадцать первого лета Господня, тот Петербург, где мы Блока хоронили, где Гумилева не могли похоронить»[30].
Родители
В советской социальной структуре семья Бродских была средней, относилась к категории «служащих». Александр Иванович Бродский (1903–1984) работал фоторепортером, Мария Моисеевна Вольперт (1905–1983) – бухгалтером. Иосиф был их поздним и единственным ребенком. Видимо, дался он матери нелегко, и поэтому она рожала не в обычном роддоме, а в специализированной клинике.
Материальные условия были «как у всех». Жили тесно, втроем в шестнадцатиметровой комнате, потом в другой коммунальной квартире чуть просторнее – родители в проходной комнате побольше, сын в передней части маленькой комнаты, а сзади, за шкафом, отец проявлял и печатал свои фотографии. Комнаты были тесно заставлены старой разностильной мебелью. Одежду тоже носили старую, она постоянно чинилась и перешивалась[31]. Голодать семье не приходилось, но денег постоянно не хватало, заработки родителей были невелики («...дома, сколько я себя помню, не прекращались денежные раздоры»[32]). Первые годы жизни Иосифа приходятся на время лишений – война и скудные послевоенные годы вплоть до 1948-го. Он был слишком мал, чтобы запомнить ужасы ленинградской блокады, но, как и большинство сверстников, в детстве знал только бедный, едва над уровнем голода, быт.
Родители Бродского не принадлежали к интеллигентной элите города, кругу ученых и писателей, но были не чужды культурных интересов: постоянно читали книги, слушали классическую музыку, изредка ходили в театр[33]. Оба в детстве получили хорошее образование. Речь их была грамотна, свободна от диалектных примесей, словарь богат. Александр Иванович, сын владельца небольшой типографии в Петербурге, закончил географический факультет ленинградского университета. Мария Моисеевна родилась в Двинске (Даугавпилс в современной Латвии) в семье прибалтийского агента американской фирмы швейных машин «Зингер». Большую часть детства провела в Литве, под Шяуляем. Для прибалтийских среднебуржуазных семей было характерно двуязычие, Мария Моисеевна с детства владела немецким[34]. Языкам Иосифа, однако, дома не учили. Как он догадывался позднее, родители старались, по возможности, скрыть свое «буржуазное происхождение», одним из признаков которого было знание иностранных языков[35]. Хотя сами родители Иосифа не пострадали от сталинского террора, они были осторожны в высказываниях. Семейное предание в нормальных условиях рано входит в сознание ребенка и в значительной степени обусловливает самоопределение, но Бродскому оно досталось отрывочно. Позднее он мог лишь фантазировать по поводу своих предков в Литве и в Галиции, куда уходили его корни, судя по фамилии, происходящей от города Броды. В шестнадцатиметровом семейном пространстве Бродскому запомнились знаки социальной мимикрии: черный гипсовый бюст Ленина на печке, в менее опасные времена уступивший место мраморному бюсту «какой-то женщины в чепце с воланами, какие часто бывают в комиссионках»[36], и фотография Сталина над его кроватью, очевидно, призванная намекнуть случайному посетителю, в чью честь мальчику дано имя.
Первые впечатления (война)
Первые смутные воспоминания Иосифа связаны с Череповцом (Вологодская область), куда он был эвакуирован с матерью после первой блокадной зимы, 21 апреля 1942 года. «Я помню спуск в нашу полуподвальную квартирку [на ул. Ленина]. Три или четыре белых ступеньки ведут из прихожей в кухню. Я еще не успеваю спуститься, как бабушка подает мне только что испеченную булочку – птичку с изюминкой в глазу. У нее немного подгоревшие крылышки, но там, где должны быть перышки, тесто светлее. Справа стол, на котором катается тесто, слева печка. Между ними и лежит путь в комнатку, где мы все жили: дедушка, бабушка [родители матери. – Л. Л.], мама и я. Моя кроватка стояла у той же стены, что и печь в кухне. Напротив – мамина кровать и над ней окошко, выходящее, как и в кухне, на улицу. <...> Хозяев я совсем не помню. Был только их сын – Шурка, которого я из-за своей дикции звал Хунка»[37].
С годами дефекты речи исправились, осталась только картавость, но в силу особенностей голосового аппарата произношению Бродского была свойственна назальность; если он и не произносил «н» вместо «р», как в младенчестве, то этот назальный призвук часто звучал в его речи на словоразделах, на какие бы звуки они ни приходились. Это особенно усиливалось при декламации. Н. Я. Мандельштам писала: «В формировании звука у него деятельное участие принимает нос. Такого я не замечала ни у кого на свете: ноздри вытягиваются, раздуваются, устраивают различные выкрутасы, окрашивая носовым признаком каждый гласный и каждый согласный. Это не человек, а духовой оркестр...»[38]
В эвакуации Иосиф с матерью провели всего около года. К череповецким впечатлениям, запомнившимся на всю жизнь, относятся и страшные. Мать, благодаря знанию немецкого, устроилась работать в лагерь для военнопленных. «Несколько раз она брала меня с собой в лагерь. Мы садились с мамой в переполненную лодку, и какой-то старик в плаще греб. Вода была вровень с бортами, народу было очень много. Помню, в первый раз я даже спросил: „Мама, а скоро мы будем тонуть?“»[39] Другое страшное воспоминание связано с вокзалом в Череповце, когда пришло время возвращаться в Ленинград: «Тогда же все рвались назад, теплушки были битком набиты, хоть в Ленинград пускали по пропускам. Люди ехали на крыше, на сцепке, на всяких выступах. Я очень хорошо помню: белые облака на голубом небе над красной теплушкой, увешанной народом в выцветших желтоватых ватниках, бабы в платках. Вагон движется, а за ним, хромая, бежит старик. На бегу он сдергивает треух и видно, какой он лысый; он тянет руки к вагону, уже цепляется за что-то, но тут какая-то баба, перегнувшись через перекладину, схватила чайник и поливает ему лысину кипятком. Я вижу пар»[40].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});