Читаем без скачивания Поездка в Липецк - Надежда Алексеевна Горлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дрын! А Дрын! Будя!
Но дядя Виталик не отзывался. Разорванные билеты он бросал уже просто себе под ноги, даже не целясь в наполненную до краев мусорку.
Тираж кончился. Сказала об этом киоскерша, и тотчас прошел ажиотаж, пропали куда-то любители пива, только множество рваных бумажек было рассыпано по пыльному асфальту.
Дядя Виталик засмеялся и хлопнул пустым бумажником по коленке:
— Эх, хвост-чешуя! Вот мотнул так мотнул.
— Наигралися, черти? — спросила уставшая бабушка.
— Па, в “Детский мир”, — потянула Нюрка.
Дядя Виталик, посмеиваясь, спокойно пошел к машине:
— Не, дочка, домой. Денег нету, все почти профигачили.
— Ах-ах-ах! — застонала бабушка, стала хвататься руками за свое потное лицо. — Рятуйте меня! Вот ума-то нету у мужика! Все просадил?
— Все, бабка.
— Все-все? Ох, Клавка тебе даст!
— А что мне Клавка? Не указ, — сказал дядя Виталик и завел машину.
— Во, Нюр, папка у тебя какой — и форму тебе, и портфель, и все…
— Ничего! Авось до осени далеко, успеем, да, Нюр? У себя в Лебедяни купим.
Нюрка молчала. Надюшке было немного неловко, но от вредности она сдавленно хихикала и шепнула мне, мучая рукой нижнюю губу:
— Из-за тебя все.
Дядя Виталик, казалось, подсмеивался над собой и ни о чем не жалел, даже продекламировал чуть фальшивым голосом:
Не жалею, не зову, не плачу…
На совсем последние деньги он купил прямо через окно машины целый ящик мороженого — пломбир в стаканчиках по двадцать копеек. Стаканчики были все помятые, бледные, мокрые, с непропечатавшимися клеточками, кривые, туго набитые пломбиром, — он не возвышался над ними снежными горками, как тот, который продавался в ГУМе.
Картонную коробку поставили нам с Надюшкой на колени. Мы через силу съели по одному оползающему в руках мороженому, от него еще больше хотелось пить, липкие сладкие струйки текли по пыльным — то ли грязным, то ли загоревшим — рукам, капали на измученные юбки, на ведро с огурцами, на пол.
Все мороженое, один стаканчик за другим, съел дядя Виталик. Он протягивал назад темную волосатую руку, и кто-нибудь из нас вкладывал в нее мягкий склизкий стаканчик. Пустую коробку дядя Виталик сложил и взял к себе, а потом выбросил в окно. Коробка захлопала и с лету прижалась к лобовому стеклу белой малолитражки, которая шла на обгон. Водитель хотел избавиться от коробки, снизил скорость, завертел руль из стороны в сторону, высунулся в окно — пожилой, небритый, — заругался.
Все в зеленом “Москвиче” хохотали, дядя Виталик закричал:
— Чего дергаешься? Так бузуй! Наградили! — прибавил скорость, и малолитражка исчезла, шарахнулась куда-то вправо.
Жара одолевала. Даже сквозняк в машине не помогал — ветер был какой-то душный, лихорадочный, жирный.
— Вот я, как вёдро покупала, — сонно, оговорившись, начала рассказывать бабушка, — Громовых девку вспомнила. Ходит все, ведра покупает. Уж становить негде, а она все несет и несет — мерешшится ей, что все нету — прохудилися все. Сашка с продавщицей сговорился, чтоб та ей не продавала: нету, мол, все вышли, так Ольгб с Лебедяни притаранила.
— Ку-ку девка, — сказала Надюшка.
— Какая она табе девка, ты ее парню ровесница, грубиянка ты.
— Как ты зовешь, так и я, сама грубиянка.
Надюшку не слушали.
— Да, — сказал дядя Виталик, — все-таки вот что любовь с людьми делает — вот ведь на самом деле рехнулся человек. Сашка тут, конечно, сам виноват: не надо было так ее мучить, женишься — женись, что испытания устраивать? Вот теперь носись то с ведрами, то еще чего, то в больницу вези…
Я смотрела через лобовое стекло на шоссе — впереди, почти у самого горизонта, я видела огромную лужу. С радостью я представила, как мы напоремся на нее, как шваркнет справа и слева раздавшаяся вода, как тормознет наш “Москвич” и как покатится дальше, оставляя уже веселый черный след на пыльном сером шоссе.
Но мы ехали, а лужа все еще была далеко впереди — она блестела на солнце, и так хотелось самой прямо в одежде броситься в воду, почувствовать, как набухают, тяжелеют на ногах сползшие носки.
— Ух, какая лужа! — сказала Надюшка.
— Это не лужа, это мираж. — Дядя Виталик оглянулся на нас из-за руля, улыбнулся — даже десны у него почему-то потемнели.
— Где, где мираж? — встрепенулась Нюрка.
— Какой такой мираж? — Бабушка тревожно заерзала, приготовилась испугаться.
— Да вон, воду видишь?
— Вижу.
— Откуда вода-то на дороге? Дождя ж не было? Блазнится от жары.
— Ой, штой-то будет. Это к худу блазнится, — застонала бабушка, — ты б не гнал, Дрын, полегонечку, а?
— Ба Ду…
— Ничего, бабка, с Богом, не боись, не разнесу.
— А то мне всегда к худу морок бывает. Вот как отец-то нас в Грузию увозил — уж как не хотела я ехать, как не хотела. Только-только наладились и корову былу купили, как встал на своем — едем и едем.
— Заскучал дед, потянуло, конечно, на родное…
— Вот собралися, всё, сидим в пустом доме, машину ждем. Анютка маленькая у меня в одеяльчике завернута, Василия не было еще, и так тоскливо мне — рыдала бы в голос, и всё, да отца боюсь. И слышу вдруг, на чердаке так-то тихохонько играет — курлы-курлы, вот есть такие, ручку крутить.
— Шарманки.
— Как на шарманках кто наигрывает, и грустно-грустно так, аж жуть меня взяла. И отец былу призадумался, загурился: “Знать, Дуня, не на добро едем”. Може, одумался бы, да машина загудела, стали вешши носить — и все смолкло. Так и промаялись мы там, и жизни нам не было, последнее растеряли и вйрнулись, — повысила голос бабушка. От ее рассказа стало жутко.
А лужа все не исчезала, только меняла свои очертания, и блеск ее казался неестественным — так блестит море на переливающихся календариках с японками в купальниках.
Не хотелось потерять это ощущение страшного и таинственного. Все ждали от бабушки продолжения рассказов, и она почувствовала это и не торопясь продолжала:
— Иные бабы брешут, плетут чего-ничего, а я — не, что было со мной, то и говорю, а чего не былу — того не говорю. Теперь что же… в войну это было. Морозы стояли, и голодуха, а мы уж осиротели, я старшая. Все пишшат, есть хочут, а дома ни крошечки, страсть. Теребят меня за подол, пристали, убежала я от них в лес, забилася в чащу, легла в сугроб, думаю: “Нету больше моих сил, замерзну!” Мороз — аж треск по всей