Читаем без скачивания Иду над океаном - Павел Халов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Когда? — только и спросила она.
— Сейчас. У меня машина и шестьдесят минут времени. Как вас найти? Я должен вас видеть.
Еще тише, чем говорила до этого, она сказала:
— Хорошо, я буду ждать вас у центрального входа в метре «Новослободская».
Барышев тотчас положил трубку. Водителю он назвал этот адрес и попросил:
— Если можно — быстрей.
Сержант насмешливо покосился на своего пассажира и повел «Волгу» так, что она стлалась над асфальтом. И весь путь до метро Барышев не думал ни о чем совершенно — голова была пуста и холодна.
Светлану Барышев увидел сразу. Она стояла в босоножках и светлом платье, с голыми руками, и волосы ее были перехвачены на затылке сиреневой ленточкой — наспех.
Барышев поднялся по ступенькам к ней. Шел он не быстро и весь был точно стиснут в кулаке. И смотрел на нее.
Он остановился ступенькой ниже.
— В двенадцать ночь-ноль я должен улететь. Таков приказ.
— Да?.. — спросила она.
Необычное волнение перехватило горло Барышеву, и во рту было горько и сухо.
В ее лице — неярком, но от этого особенно дорогом (не ожидал Барышев этого) — не было печали. Но было смятение. И серые глаза, потому что он видел только их, занимали почти все лицо.
— Вы понимаете — я улетаю. Понимаете?
— Откуда вы свалились на мою голову, капитан? — тихо сказала она.
— Значит, вы думали обо мне?
Помолчав, она ответила:
— Да, я думала о вас, Барышев.
— Я напишу вам?
— Напишите…
— Метро «Новослободская», центральный вход, Светлане, — невесело усмехнулся он.
— Нет, зачем же? Мой адрес проще. Пишите в университет, на филфак, третий курс.
— Я могу позвонить?
— Откуда вы свалились на мою голову, Барышев? — повторила она.
— Если бы я знал, — пробормотал Барышев.
Светлана коротко поглядела на него и отвела взгляд.
— Я должен ехать…
Светлана молча протянула ему руку, он взял ее и вдруг склонился и поцеловал. Ее пальцы шевельнулись на его ладони и замерли.
Светлана не скоро вернулась домой. Она долго шла по солнечной многоликой улице. Шла тихо, ничего не замечая вокруг себя и не думая ни о чем. Что-то случилось в ее жизни, а что — она не знала еще. Но она уже сегодня ночью испытала властную силу этого — ее томило, волновало, она не сомкнула глаз до самого рассвета. И рассвет встретила сидя на широком подоконнике в одной батистовой сорочке. Внизу был сад. Обыкновенный сад в московском дворе. Загороженный со всех сторон высокими корпусами из светло-серого праздничного кирпича, он всегда был влажным и сочным. И на листьях деревьев и траве не было пыли. Уже начинался сентябрь, в Подмосковье устала зелень сосновых рощ, подпривяла и притомилась трава на лугах, а здесь, в саду, зелень оставалась по-весеннему свежей и чистой, словно только что началась. А может, это только казалось так потому, что кругом были дома, и Москва, не умолкая, а лишь меняя ночью ритм, гудела, ворочалась, вздыхала круглые сутки. Рассвет, который она встретила, ничем не походил на прежние рассветы. Но если подумать, если вспомнить, то окажется — не так-то много рассветов в своей жизни Светлана видела. Когда-то давным-давно, когда в ее душе отозвался «Рассвет на Москве-реке» Мусоргского, она пошла сама встречать солнце, а музыку несла в душе. И тогда она встретила рассвет на Каменном мосту, на Большом. И она была одна. Но тот прошлый рассвет принадлежал в основном Мусоргскому и только самую малость ей самой. В десятом она тоже встречала рассвет — со всем классом. Пошли по Садовому кольцу, ошалевшие от долгожданной и все-таки неожиданной свободы, от собственной юности. И мальчишки курили, и на девчонках были «шпильки» и платья, открывающие шеи, плечи и руки.
И вот совсем иной рассвет.
Окна Светланиной комнаты выходили во двор. Напротив, через гостиную, большую и удобную, — с диванами по краям и дубовым раскладным столом, древним и дорогим, — была спальня бабушки.
И двери всех комнат были открыты. И Светлана слышала, как деловито и свободно похрапывала во сне бабушка. Если бы мама была дома, она зашла бы пожелать спокойной ночи. Светлана представила ее глаза, спокойные и очень темные, увидела усталое и очень доброе лицо. Поняла, что мама еще красива и что ей, наверно, было трудно столько лет жить одной, без мужа. И вдруг подумала, как это можно было бросить такую женщину. Ни мать, ни бабушка никогда не говорили ей, почему отец вот уже шестнадцать лет живет где-то на севере, в Усть-Нере, работает в каком-то рыболовецком институте или в институте вечной мерзлоты, и у него давно своя семья и почему он, когда приезжает в Москву, то звонит Светлане отдельно, и если трубку берет бабушка или мать — то он не говорит ни слова. Именно поэтому все в их доме сразу догадывались, что это звонит отец. Мама скучнела и уходила к себе, а бабушкино лицо становилось официально гневным. Наверно, таким, каким оно бывало, когда она принимала участие в каких-нибудь общественных заседаниях в комитете ветеранов, когда приходилось разбирать какое-нибудь дело по искажению исторической правды.
Бабушка сама не приходила в эту комнату. К ней надо было идти, чтобы пожелать спокойной ночи. Светлана так и поступала, когда с вечера оставалась дома, но бабушка рано ложилась спать, и после комсомольских собраний и иных своих вечерних отсутствий Светлана ее не тревожила.
Дум сначала никаких не было. Что-то просто теснило дыхание. И странный этот капитан, казалось, навсегда ушел из поля ее зрения, словно метеор прочертил небо, принес массу неудобств и беспокойства и исчез. Она даже сначала слегка подосадовала, что дала ему номер телефона и что непременно он завтра позвонит. Москва… Сколько она уже знала таких историй — командированный и москвичка. А Светлане почему-то не хотелось, чтобы в капитане Барышеве проглянуло лицо волокиты и бездельника. Где-то во второй половине ночи она откровенно созналась себе, что думает о нем, о его лице, замкнутом и строгом, о его голосе. Она ничего не знала о нем и мало что поняла из его слов, когда он сказал что-то о том, что сам решил делать свою историю. Приняла это буквально — многие из ее сокурсников начинали жизнь, как вообще принято начинать жизнь сейчас, — с целины, с отдаленной школы, где будет преподавать тот, кто решил начинать свою историю сам. Но она почувствовала рядом с собой, так рядом, что вдруг ей сделалось тревожно, целую чужую, трудную, может быть загадочную, но цельную жизнь. И эта тревога, появившись, не исчезала, а наоборот, все росла и росла.
Она уловила тот момент, когда обычные сумерки ночи вдруг утратили ночные краски — они были еще сумерками, но это уже было утро — потеплело, словно от теплой воды, небо, оставаясь еще темным, и вдруг стало возможно ориентироваться. Двор снова становился частью огромного города, а не жил сам по себе, словно остров в темном океане ночи. И над крышами замаячили шпили далеких высотных зданий. Она подумала: что может в эту минуту делать Барышев? И не могла представить себе его спящим. Она увидела его мысленным взором со спины, идущим, хотя ни разу не видела его со спины и не видела, как он ходит. Только когда такси уносило ее в потоке машин на Садовом кольце, она оглянулась и увидела, как он стоит и смотрит ей вслед: на улице было светло от фонарей, и они расставались как раз напротив освещенной витрины «Галантереи», которая излучала нестерпимой нежности свет. Она увидела только силуэт его — собранный, с руками вдоль тела, с четким контуром военной фуражки. Впрочем, это могло ей и показаться, и она, видя другого офицера, думала, что видит его. А сейчас она представила себе, как он идет — там, в том месте, где она села в такси, — один на пустынной рассветной улице, — не торопясь и не медля. И спина его покачивается в такт шагам.
Она еще раз поймала себя на тайной мысли — она поняла, что ей тоже сейчас хочется пойти туда, а теперь может случиться так, что он не позвонит. А если позвонит, или если она сейчас выскользнет из дома и окажется там, где рассталась с ним, и увидит его? Что она скажет? Что скажет он? Она думала: ему будет так же невозможно произнести хотя бы одно слово, которое касалось бы их обоих, как и ей. И от невозможности лечь и заснуть, чтобы затем встать по-прежнему свободной и легкой, и оттого, что ей вдруг почудилось, что теперь это будет всегда, ей стало страшно.
Небо над крышами позеленело, и потянуло прохладой, точно от воды, остывшей за ночь. Светлана предугадала тот миг, когда солнце — раннее-раннее, первое солнце в этих сутках, ударит по шпилям и крышам. И, наконец, красноватые отблески легли на бетон и железо, и сад внизу из сиреневого сделался таким, каким он был на самом деле — зеленым.
Светлана спрыгнула с подоконника и легла в постель. И опять представила себе, как идет по утренней Москве капитан Барышев.
Она не была уже маленькой девочкой и вполне могла отдавать себе отчет в том, о чем явно думала. Жизнь ее, которую она готовила себе, которой жила сейчас, виделась ей отчетливо тусклой. Вот даже поездка в Казахстан. Казалось бы, преодолела громадное расстояние. И все же она вернулась оттуда точно такой же, какой была до поездки, вернулась к своим любимым и знакомым улицам, автобусам, которыми привыкла ездить, вернулась к своей знаменитой и немного смешной от сознания собственной знаменитости бабушке, вернулась к своим — тем же самым, которые оставила, уезжая, книгам; вернулась в свой дом, где никто ничего не решил, где вечно, сколько она помнит, существует не то загадка, не то тайна, а скорее всего недомолвка… И такое произошло со Светланой, видимо, оттого, что не она сама ехала, а ее везли туда. «Человек, — думала она, — никогда не станет настоящим, большим, пока не откроет для себя пространства. Наверно, Барышев говорил об этом, когда говорил про свою историю…»