Читаем без скачивания Лестницы Шамбора - Паскаль Киньяр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он видел океан в двадцати метрах от себя – умирающий океан. Ему всегда казалось, что созерцание моря наводит на него ужас, а близость к нему повергает в какое-то гипнотическое оцепенение. Море таинственным образом притягивало его к себе – так бездна притягивает человека, подверженного головокружениям. Волны, вздымавшиеся у его ног, походили на гигантские челюсти. Сколько уже веков они пережевывали прибрежные скалы, дробили их на песчинки и выпускали назад в виде пляжей.
Он поднял воротник пальто. Было очень холодно. Застывшие уши казались стеклянными и грозили расколоться, приди ему в голову дурная мысль сжать их руками, чтобы отогреть.
Он жил так, словно у него осталось всего три дня на устройство своих дел перед тем, как море поглотит его. Он был сыном Гримра или Ролло.[76] Небо и море сливались воедино, в неразличимую молочную пелену, там, вдали, где встречались поверх Северного моря текущие навстречу друг дружке Эско и Темза.
В детстве он думал, что Америка лежит именно в том месте, где оба речных устья растворяются в морском просторе, питаясь там морскими волнами и участвуя, подобно неиссякающей струе фонтана, в этом вечном круговороте вод.
Созерцание моря постепенно ввергало его в тоску. Он увидел на воде бутылку из-под «Кока-колы». Наклонившись, разглядел плавающие тут же обожженные кончики спичек. И сказал себе: «Это не море, это ртуть. Здесь смешиваются ртуть и нитраты, а не Эско с Темзой. Это не море: здесь гибнут птицы и растения, моллюски и тюлени. Это не море: здесь иллюзии, дети, лягушки и мелкий мусор теряются и исчезают безвозвратно».
Было раннее утро. Эдуард, еще не одетый, голый, стоял на коленях. Он свернул ковер, лежавший на полу. Смешал жавелевую воду с водопроводной, намочил в смеси маленькую губку. Открыл стеклянную витрину. Начал вынимать одну за другой машинки из жести, из прошлого века. Под влажной губкой их цвета оживали. Затем он протирал их кусочком замши.
В шесть часов он оделся. Отправился к Жофи. В это время она уже вставала. Среди всех Фурфозов Жофи считалась самой большой соней. На улице стоял пронизывающий холод. Жофи жила на низком холме к востоку от Берхема. Эдуард миновал заводы, подошел к парку. Тот представлял собой не рощицы, не опушки, не тропинки, петляющие в зарослях крапивы и колючек, а скопище серых призраков: туман висел клочьями на древесных ветвях, окутывал стволы и корни; внутри этой хмари было сыро и зябко.
Он отворил железную калитку. И остановился, разглядывая голые коричневые ветки на фоне белого неба. В их сплетениях ему виделись какие-то неведомые формы, замки, чудовища, потом тела, потом огромные инициалы имен и фамилий.
Один особенно затейливый сук напоминал не то букву Р, не то F, и он никак не мог определить, что же он изображает. Подумал, вспомнил имена – Пьер, Франческа. Но тут же решил, что лучше смириться и оставить эту затею.
И все-таки, вернувшись в Брюссель, в магазин на площади Гран-Саблон (тетушка Отти еще накануне села в самолет, чтобы поскорее добраться до Шамбора, где ее ждали Лоранс, хищные птицы, Пус и молчание), он продолжал думать о них. Да и позже, два дня спустя, эти лишенные смысла инициалы все еще продолжали занимать его в Брюсселе, на вокзале, где он ждал скорого поезда, отходящего в 17.14. Он копался в памяти. Перебирал их, примеривал к именам, к фамилиям, стоя на ледяном перроне шестнадцатого пути южного направления и кутаясь в свое зеленое шерстяное пальто с поднятым воротником. Но все было тщетно: инициалы молчали.
Глава XX
Каждый рог на голове улитки несет на себе целое царство.
Возможно, вся вселенная превосходит размерами правый глаз малярийного комара.
Су Дун-по' [77]Январь 1987 года начался плохо. Пастилки «Valda» покинули Дьепп и перебрались в Англию, закупленные фирмой Sterling Grag Incorporation. Оба южноамериканских общества Маттео Фрире обанкротились, но их успел перехватить нью-йоркский филиал. В Японии сеть Маттео Фрире перешла в руки Эдуарда Фурфоза. На второй неделе января мороз достиг апогея. Настал праздник Святого Эдуарда, он сразу понял это по нагрянувшим холодам. Оконные стекла покрылись ледяными узорами из папоротников. С карнизов окон, с балюстрад балконов, с мостовых пролетов и ветвей каштанов – отовсюду свешивались сосульки.
Отопление квартиры на проспекте Обсерватории не выдержало стужи. Это случилось как раз на Святого Эдуарда, 5 января. Он провел дома еще одну ночь, одурманенный холодом и легкой лихорадкой, потом все же перебрался к Розе и тут же заразил Адриану. Роза неохотно согласилась приютить его на ночлег.
Среди ночи Адриана с кашлем открыла дверь их спальни, вскарабкалась на кровать, влезла под одеяло и долго возилась, устраиваясь в постели; она принесла с собой холод и жар – холод озябших ножек, жар пылающих щек и рук. Уши у нее горели. Из носа текло. Начались нескончаемые полуночные объяснения.
Время от времени ему удавалось задремывать, но Адриана тут же безжалостно толкала его локтем в живот.
– Ты меня любишь? Ты меня любишь? – приставала она к нему, тряся за плечо, шлепая ладошкой.
– О Господи, да замолчите же вы оба! – кричала Роза. – Кончайте болтать. Адриана, марш в свою комнату! Могу я хоть немного поспать?
Город казался теперь не просто красивым, он стал божественным. Холод был так свиреп, что замораживал все чувства, все человеческие эмоции и жизненные печали. Даже страх смерти и тот оледенел, застыл. Париж оделся блистающей белой пеленой, от этой белизны перехватывало дыхание. Как ни страшна была стужа, поневоле хотелось замедлить шаг, чтобы насладиться сиянием, исходящим от утреннего снега. Все сверкало, все дышало другой, неведомой жизнью, более чистой, более отрешенной, вечной. У людей были синие уши, пальцы на руках не сгибались, воздух обжигал горло.
Безмятежный ледяной покой снизошел на город. По Сене медленной чередой плыли белые сугробики, на которые он смотрел сверху, из окна своей маленькой фирмы, расположенной на углу набережной Анатоля Франса и улицы Сольферино. Поезда встали. Памятники превратились в бесформенные айсберги, медленно плывшие навстречу смерти. Жар жаром, аспирин аспирином, но Эдуард все равно выходил на улицу. Он созерцал этот мирок, который, как ему казалось, знал лучше всякого другого, находя в нем нечто согревающее, близкое теплу, исходящему из самой глубины сердца.
Он понял, что мысль сделать спальню безупречно-белой подсказана ему либо образом этого снега, либо воспоминанием о белой спальне Лоранс. Теперь в этом пустом помещении в двадцать квадратных метров только и остались, что узкая железная кровать, груша-выключатель из светлого дерева, с помощью которой зажигалась голая лампочка, да низенький столик в центре, а на нем пять безмолвных музыкантов из крашеной жести, со смычками, воинственно пронзающими воздух над немыми скрипками, или с палочками, воздетыми над немыми барабанами. Ему вспомнился вокзал в Антверпене – Antwerpen Centraal – под снегом. И Нотр-Дам в зимнем свете, и убеленный Лувр, затаившиеся, точно звери в засаде. Все ждало Богоявления.
И боги явились. Можно ли отличить смерть от того, что пожирает в смерти? Пока Эдуард в офисе говорил по телефону, Пьер рухнул наземь. Мужлан, находившийся в Нью-Йорке, на «Сотбисе», только что получил секретную информацию от Майкла Камети из Minneapolis Institute of Art о восковой кукле Иисусе, похожей на ту, что хранилась в музее Сен-Дени и датировалась 1772 годом. Глаза Спасителя можно было открыть или закрыть, потянув за шнурок, свисавший из-под его шелкового вышитого хитона. Открытые глаза Иисуса блестели. Поистине великий Бог – его стоимость достигала трех гладиолусов и семи тюльпанов.
Эдуард бросил трубку и уложил тело на ковер. Пьер не потерял сознание, но дышал еле слышно. Его глаза блестели.
– Вы неважно выглядите, Пьер.
Пьер с трудом набрал воздух в легкие. Его дыхание мешалось с хрипом. Он потерял больше пятидесяти килограммов. Теперь этот колосс весил всего сорок два – сорок три кило. Пьер попытался заговорить:
– Месье, я уже не человек, а ходячий иммунодефицит, я…
Он заплакал. Эдуарду невыносимо было видеть эти слезы.
– Да нет, что за глупости, вы нормальный человек, – сказал он.
Все, кто его любил, неизменно покидали Эдуарда. Внезапно ему вспомнились два лица за оконным стеклом на улице Бурбон-ле-Шато – лица Лоранс и Маттео Фрире, увлеченных беседой. Их глаза радостно блестели. Он так никогда и не заговорил об этом с Лоранс. И она так никогда и не открылась ему.
Эдуард вызвал медсестру, которую Пьеру недавно пришлось нанять для услуг. Эдуард Фурфоз не в силах был видеть эту слабость, эту худобу, страх и мужество Пьера. Из его зрачков глядела смерть. У Эдуарда сжималось горло при виде Пьера, когда тот, шатаясь, входил в офис. Одна из секретарш не смогла вынести присутствие этого истощенного призрака – а может быть, побоялась заразиться – и уволилась. Эдуарду Фурфозу все чаще приходилось подавлять в себе желание взять его за руку, вывести из комнаты и отправить в постель, лишь бы он стал невидим. Пьер умолял раздобыть ему наркотики. Эдуард снова увиливал от ответа в течение двух-трех дней. Потом категорически отказал. Эдуард считал, что следует всеми силами отрицать смерть или по крайней мере отказаться от сочувствия, в котором всегда есть доля унизительной жалости, если не пособничества. Он решил по горло загрузить Пьера Моренторфа работой, сократив количество вечеров, когда они оставались вдвоем, до одного в месяц. Однажды вечером, ужиная с Мужланом и его женой, он по секрету переговорил с этой последней. Рассказал ей о страданиях Пьера Моренторфа и вручил сверточек размером с колоду игральных карт, в котором лежали крошечные пакетики – они служили валютой на двух последних азиатских торгах. Он попросил ее давать Пьеру Моренторфу каждые два дня по паре этих невесомых пакетиков. Строго запретил сообщать ему, откуда они взялись. Мадам Мужлан согласилась.