Читаем без скачивания Лазалки - Улья Нова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А все остальные моли появились из-за меня. Потому что все совпадало: два солдата в высоких кирзовых сапогах, плащ-палатках и брюках-галифе. Один высокий, худой, со шрамом на подбородке, другой – коренастый, смуглый, с усиками. Это были продавцы снов, деда, они хотели предупредить тебя, что все-все маленькие гирьки потеряны. Они пришли доложить, что сны подвозят раньше и раньше, в тарахтящем, старом грузовике, который светит тусклыми фарами в просвет между штор. Это были продавцы снов, деда, они ворвались в вагон, чтобы предупредить, что на днях, после обеда, когда ты ляжешь почитать газету и немного передохнуть, сны ворвутся в тебя, окутанные дымом поля боя, сны про тот самый день, со свистом ветра в ушах, со взрывами «катюш». Ты не сможешь сопротивляться взрослым одноцветным снам, в которых не летают, в которых будет сотрясаться земля, снам с белыми стенами госпиталей, с волнами ветра, треплющими подолы крепдешиновых платьев. На днях, совсем скоро, может быть, даже сегодня, сны будут сменять друг друга на бешеной скорости: волны сквозняка, шевелящиеся во ржи, грохот надвигающихся танков, визг крутящейся карусели, подкошенные пулей всадники, молоко, льющееся в бидоны, матьи-мачеха, желтеющая тут и там на братских могилах, розовая ленточка из косы. Снов будет слишком много, они понесутся сквозь тебя, обезоружив, лишив воли. Они будут сменять друг друга яростно, не давая опомниться и вдохнуть, сбивая сердце с привычного ритма, заставляя его всхлипывать, рваться на части, переходить на галоп. Когда я догадалась, что там, в вагоне, тебе явились продавцы снов, несколько сдавленных вздохов, которые невозможно уместить внутри, вырвались из моей груди и заметались по комнате, мелькая на фоне красных ковров, проносясь под зеленым плафоном. С тех пор у нас завелась моль, деда, она мерцает тут и там, кружится перед экраном, садится на штору, на створку шифоньера. Она уже прогрызла зеленую шерстяную накидку кресла, обтрепала уголок кружевной салфетки, покрывающей телевизор. И нам нужно срочно, прямо сейчас перебрать чемодан, перетрясти и проветрить твое неуловимое, ускользающее прошлое, пока моль не пробралась туда и не изгрызла его в пыль.
Небо над городком стало фиалковым. Что-то щелкнуло в стекло, тренькнуло по карнизу, забарабанило часто-часто – начался дождь. В комнате потемнело. Через щелочку неприкрытой фортки ворвался безымянный ветер, пахнущий мокрыми перекладинами лазалок и пожарных лестниц, сырым песком, влажной травой, облаками и удаляющимся гулом самолета. Непоседливый, свежий ветер растрепал твои жухлые, мягкие волосы, деда, освежил лицо, украл твои сны, все до одного, и понесся на легких сизых крыльях в щелочку под входной дверью, мимо чужих дверей, на пятый этаж. Ты вздрогнул, проснулся, посмотрел на отряд будильников, завел один из них. Протер лицо ладонью и, ворча, отправился на кухню, за табуреткой.
Мы долго и суетливо снимали с самой верхней полки стенного шкафа фанерный темно-серый чемодан. Сначала он упирался боками, ни в какую не желая покидать свое уютное логово. Я протягивала руки, чтобы подхватить, если он упадет. Ты бормотал: «Отойди! Боже избави, он тяжелый, придавит». Все же чемодан выскользнул, навалился тебе на грудь всей своей тяжестью, заставив пошатнуться на хромой табуретке. С трудом перетащив и опустив его на тахту, ты промолчал, что с последнего раза, когда чемодан перебирали и проветривали, заключенное в нем прошлое стало совсем неподъемным. Теперь большой, затертый чемодан казался вырезкой с монохромной фотографии. Его углы защищали скругленные металлические пластины. Ты промолчал, что такие защищенные углы нужны, потому что с чемоданом бегут по перрону. Когда несешься в вагон среди множества плачущих, кричащих, оживленных, разлучающихся, превратившихся в руки, машущих в окна людей, скругленные углы позволяют никого не задеть, не отвлечь нечаянно от прощания.
Опустив чемодан на тахту, ты был растерян, не узнавал свое прошлое, как будто теперь оно окончательно ускользнуло, потеряло всякий смысл, превратилось в хлам. Тогда я решила, что расскажу. Все, что знаю и помню с твоих слов. Я скомандовала: «Деда, садись вот сюда. Слушай! В тот день, в конце июня, ты бежал по перрону в вагон поезда, который через несколько минут тронется и повезет тебя на фронт. Было непривычно в новых скрипящих кирзовых сапогах, один из которых уже успел натереть тебе ногу. Наблюдая обнимающиеся пары, матерей и девушек, которые плакали, прильнув к плечам парней, ты думал о том, что было между вами неделю назад, удивлялся, почему она не пришла тебя проводить. А впереди был дым, неразличимая и пугающая неизвестность, в которой разрывались снаряды, летали пули и низко над землей сновали самолеты с крестами на крыльях. Ты подбегал к своему вагону, но мысли уносились назад, в субботний мирный вечер, к озеру, где она стояла, прислонившись к иве. И подол ее крепдешинового платья трепал ветер. В этот момент скругленные углы чемодана были очень кстати, чтобы забывшись, задумавшись, нечаянно не поцарапать острым углом кого-нибудь, окутанного последними секундами прощания, печальными предчувствиями, саднящим шлейфом тоски».
Мы вместе смахнули с крышки капроновую вуаль пыли с вплетенными в нее жучками, рассыпающимися от одного прикосновения мотыльками, сором, молью. Большими пальцами с плоскими, мутными ногтями, похожими на часовые стекла, не совсем уверенный, как это правильно делается, ты отодвинул два почерневших рычажка. Раздался скрежет заржавевших, застывших пружин, замки щелкнули, автоматически раскрылись, крышка медленно и торжественно откинулась. Внутри твой военный чемодан, деда, был оклеен желтенькими обоями с синими пунктирами и штрихами. Это придавало ему сходство с комнаткой коммуналки, с крошечным закутком казармы, с ночлежками перевалочных пунктов, со всеми комнатами общежитий, в которых ты забывался на скрипучих железных кроватях, ни на секунду не выпуская далекие, приближающиеся, совсем близкие тревожные отзвуки войны. Все твое неуловимое, ускользающее прошлое умещалось в чемодане, аккуратно разложенное по пакетам из тусклого толстого целлофана. Множество маленьких сверточков, без надписей, без дат. И не было ни намека, ни подсказки, что означают, с чем связаны, в какой день отсылают все эти вещи, значащие когда-то много, а теперь не напоминавшие больше ни о чем. Из пакетов торчали оборванные ниточки, шнурки, тесемки и ремешки, которые совсем недавно вели к твоим ускользающим дням, к песням, к каким-то важным словам. Красные капсулы сделали свое дело, твоя память сдалась, из-за этого неуловимое, ускользающее прошлое превратилось в вязаные безрукавки, в пожелтевшую рубашку из прозрачного шелка, в несколько запонок, потерявших пары, в выцветшие, мятые брюки-галифе, в железные пуговицы со звездочками, в синее шифоновое платье, свернутый змеей поясок, самодельные кружева. Среди этих пакетов и сверточков, перетянутых мятыми голубыми ленточками, перевязанных резинками и половинками молний, невозможно было снова уловить те главные слова, которые ты кричал кавалеристам, те по-настоящему важные дни, в которых ты был собой, настоящим и молодым.
Из чемодана пахло крахмалом, сушеными букетами зверобоя, пожелтевшей бумагой, осколками патефонных пластинок, свалявшейся шерстью. Запах больше не был прежним, он рассыпался, уснул, никуда не вел, ни о чем не рассказывал. Из-за этого ты заволновался, деда, твое сердце запнулось и всхлипнуло. Тогда мне пришлось снова сказать, громко и убедительно, как будто у меня на руке компас: «Ничего, я помню. Слушай! Ты как-то рассказывал, что этот чемодан был твоим домом. Он был шкафом, в котором умещались твои вещи: сапоги, плащ-палатка, запасные портянки, еще одна гимнастерка, фляжка. Иногда чемодан был трельяжем. Положив на откинутую крышку тусклое зеркальце, наклоняясь, щурясь в него, ты тщательно срезал сверкающим лезвием опасной бритвы мыльную пену со щек и подбородка. А перед тем памятным вечером, приглашенный к Буденному петь, – расправлял ворот шелковой рубашки, застегивал бордовые запонки с лирами на манжетах. Иногда чемодан вдруг превращался в стол, на котором разворачивали карту. Разместив на нем рацию, радист выстукивал сообщение азбукой Морзе в штаб. В другие дни чемодан служил обеденным столом. На нем в Новый год делали военный деликатес: горбушку черного хлеба, облитую подсолнечным маслом и осыпанную солью. Иногда на чемодане, коротая вечер, резались в подкидного. А за полночь, разлив спирт по кружкам, не чокаясь, залпом поминали товарищей. Однажды чемодан был кроватью, на ней ты, деда, свернувшись без сна, ждал команды „подъем!“. Потом чемодан становился банкетным столом, за которым, расстелив вышитое полотенце, отмечали начало победы, первые успехи в боях. А однажды тебе пришлось перебрать и аккуратно сложить вещи. Немного потеснить плащпалатку, сдвинуть вбок гимнастерку и рубашки. Потому что в твоей жизни появилась девушка, медсестра из госпиталя, считавшая в приемной твой пульс. Ты подарил ей маленькие позолоченные часики на тонком кожаном ремешке. И очень скоро чемодан вместил в себя ее жизнь: платье из темно-синего шифона, которое она надела на ваше первое свидание, ее пальто, две пары чулок, мятые лаковые туфли, в которых она была, когда вы расписались, ее валенки с кожаными заплатками на пятках, серую пушистую шаль. А еще походный бикс с бинтами, ампулами и шприцами».