Читаем без скачивания Эта милая Людмила - Лев Давыдычев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скоро Голгофа с Пантей перестали слушать старушку и тихонько перешептывались.
И сейчас я, уважаемые читатели, но только пусть это останется сугубо между нами, впервые, а может быть и в последний раз, если и не оправдываю побег девочки из дома, то стараюсь её понять и даже кое в чём с ней согласиться. Ведь человек должен жить так, чтобы каждый день — особенно в детстве! — приносил ему новые впечатления. Жутко, опасно для его дальнейшего развития, если человек — особенно в детстве! — основные впечатления, получал сидя перед телевизором. А ведь есть несчастные люди, которые лес, горы, моря, реки и всё, что в них растёт и водится, видели только на голубом экране.
Старушка, всё-таки почувствовав, что её совершенно не слушают, и всё-таки обидевшись на это, заговорила, почти закричала так звонко и пронзительно, что Пантя с Голгофой вынуждены были замолчать, потому что уже не слышали друг друга. Старушкин голос звучал, казалось, на весь лес вокруг:
— Дети у меня не больно путные выросли. Шесть голов, половина парней. Внуков и внучек набралось у меня ровно десять головушек. А живу вот одна с кошками, козой, курами, поросёнком, болею вся. Вот характер у меня и спортился. Стыдно сказать, с телевизором люблю ругаться. И смех, и грех, зато удобно! Он мне слово, я ему два, а то и три! А то и вовсе ему говорить не даю! Он иной раз аж загудит и замелькает — до того на меня рассердится… Глядишь, на душе и полегчает. Дети-то мои все по городам живут, а за картошкой, моркошкой, за луком и прочим ко мне наезжать не забывают. На это не жалуюсь. К себе зовут. А внучатки деревни ещё в глаза не видывали. Я детям своим и толкую, правда без толку, какие, мол, вы родители, если дети у вас без природы растут? Ненормальными ведь они, мол, вырастут.
Когда на повороте к Дикому озеру они распрощались с разговорчивой старушкой, Голгофа сказала:
— Она очень добрая и умная.
Пантя промолчал: хорошо, что старушка его не узнала. Прошлым летом он воровал у неё огурцы, и, когда, удирая, перелезал через изгородь, старушка успела сунуть ему под рубашку крапивы.
— Есть сейчас будем или до озера потерпим? — спросил он. — Ещё часа три, а то и больше топать. А если ты на каждом шагу ахать будешь…
— Знаешь что? — Голгофа очень обиделась. — Мы с тобой вперегонки у озера побегаем. А сейчас я буду идти так, как мне нравится. Как называются эти ягоды?
— Малина, — с тяжким вздохом отозвался Пантя, сразу сообразив, что здесь они застрянут надолго. Но, увы, он, конечно, и не подозревал, что главная-то беда не в этом. Их ждала настоящая большая беда.
Но пока она, большая настоящая беда, ещё не пришла, нам с вами, уважаемые читатели, есть смысл вернуться туда, где у забора стояли «Жигули» цыплячьего цвета с изрезанными колёсами.
Сам владелец давно уже ушёл на почту звонить в город и ещё не возвращался, и уважаемые соседи на всякий случай приглядывали за машиной.
Были они мрачны и молчали вот уже, наверное, не меньше часа.
Зато Герка с этой милой Людмилой примерно такое же время, мягко выражаясь, выясняли отношения в огороде, за банькой, чтобы их никто не слышал.
Подробно излагать содержание их резкого разговора, а точнее, ссоры, я не буду, потому что он, разговор, а точнее, ссора, состоял из одних и тех же утверждений и опровержений, только произносимых на разные лады — от яростного шёпота до почти злого крика.
— Как ты мог, как ты посмел, как позволил себе обвинять человека в преступлении, если не видел его своими собственными глазами?! — Голос этой милой Людмилы заметно дрожал от несдерживаемого негодования. — Почему ни с кем не посоветовался? Мне один умный человек сказал сегодня, что прежде чем что-нибудь сделать серьёзное, надо сто раз подумать и хотя бы один раз посоветоваться!
— Думал я не сто раз, а двести сорок раз! — кричал Герка раздраженно и обиженно. — А с кем мне советоваться? С тобой, что ли? Умнее ты всех, что ли? Или с тётечкой твоей советоваться? Так ведь у неё дороже кота никого на свете нету! А для деда моего вреднющего Пантя дороже меня стал! И чего вы все его, бандита, жалеете?
— Во-первых, он достоин жалости как очень несчастный человек.
— Пантя — очень несчастный человек?! — Герка поперхнулся от возмущения и отвращения. — Чем он несчастный, интересно бы узнать! Тем, что людям жить не дает? Что кошек мучит? Что даже мухам от него жизни нету?
— А ему отец-пьяница и мачеха жить не дают! Его даже кормят нерегулярно! Друзей у него нет! Нет ни одного человека, который бы попытался на него по-настоящему воздействовать! Душевно помочь!
Тут Герка совсем потерял способность владеть собой, лицо его перекосилось, губы задрожали, и он хрипло закричал:
— Да ведь он дурак и бандюга самая настоящая! Его же люди боятся! На такого только тюрьма воздействовать может! Очень несчастный человек! — грубо и зло передразнил Герка. — Сегодня он у меня три рубля отобрал, твой несчастный человек!
— Ах, вон оно что! Вот, оказывается, в чем дело! Отобрал, говоришь? Да ты сам их ему принёс! — наипрезрительнейшим голосом крикнула эта милая Людмила. — Струсил, стыдно стало, опять струсил и в милицию побежал! Чтобы отомстить! Ты — трус! — бросила она ему прямо в лицо. — Ты — трус! Обыкновенный трус! Трусишка!
— А ты… а ты… а ты… — Герка, сжав кулаки, прыгал перед ней, словно не решаясь ударить. — А ты и на девчонку-то даже не похожа! Строишь тут из себя…
Эта милая Людмила искривила губы в брезгливой усмешке, в её больших чёрных глазах сверкнуло очень сильное презрение, она сказала:
— Зато тебя называют Девочкой без бантиков! Вот ты на мальчика не похож! Спортом не занимаешься! Ничего делать не умеешь! Правильно дед решил тебя экспонатом в музей отправить, правильно! И ко всему прочему ты ещё и — трус!
И эта милая Людмила, чтобы не расплакаться, убежала. Герка стоял, будто оглушённый, чувствуя, как от стыда больно горели лицо и шея, глаза остро щипало от обиды, голова плохо соображала от горя, в ней билось, как бы нанося изнутри тупые удары, одно слово: «Трус! Трус! Трус!» Герка крепко сжал виски ладонями, чтобы слово не билось, но оно звучало в голове, казалось, всё громче и громче, всё резче и резче…
— Трус… трус… трус… — прошептал он и с отчаянием понял, что так сам говорит о себе. — Тру-у-ус!.. — вырвалось у него, сколько он ни старался сжать губы.
Был у него один выход из жуткого положения, одно спасение — рассердиться, разозлиться, рассвирепеть на эту милую Людмилу, и ему сразу стало бы хоть чуточку легче. Но он вспоминал и видел её большие чёрные глаза, наполненные гневом, презрением и брезгливостью, знал, что взгляд направлен на него, но, кроме жгучего стыда за себя, больше уже ничего не ощущал.
Обессиленный, он опустился на землю, прислонившись спиной к баньке, крепко зажмурился, стараясь сдержать дыхание, чтобы успокоиться, но чувствовал себя так, словно бежал в крутую гору и не мог остановиться. Ему с необыкновенной отчетливостью всё думалось и думалось о том, что он и взаправду трус. И очень странно: сознание этой отвратительной истины вызывало в нём сейчас не обиду, не возмущение, даже не желание возражать, а какое-то покорно-постыдное согласие. Он торопливо перебирал и перебирал разные случаи, и каждый из них доказывал ему, что он и есть самый обыкновенный трус…
И эта милая Людмила тоже не могла успокоиться. Она нисколько не сомневалась в своей правоте, не сожалела ни об одном своём слове, сказанном Герману, но что-то угнетало её. Она не находила себе места, вспоминала и вспоминала ссору и никак не могла догадаться, что же её так угнетает. Может быть, она жалела Германа? Нет, сейчас она не жалела его.
Тогда почему она о нём думает? Действительно, что её угнетает?
Лишь постепенно, опять восстанавливая и восстанавливая в памяти ссору с Германом, эта милая Людмила обнаружила, что ничего она не добилась, что всё в его поведении останется по-прежнему, ничто и никто не заставит его серьёзно взглянуть на свою жизнь и хоть немножечко что-то в ней изменить.
Ведь в милицию Герман пошёл именно из-за трусости, и только из-за трусости, а не из желания добиться справедливости. Пантя потребовал у него два рубля, Герман ему их, конечно, принёс, хотя и сознавал, что это и обидно для него, и унизительно, и оскорбительно. Вот тут-то и подвернулся случай отомстить Панте, попробовать добиться, чтобы его наказали. И беспокоился Герман не об изрезанных колёсах, даже не о трёх рублях, а о том, что пока он трусит, а трусить он будет всегда, Пантя не оставит его в покое.
Но эта милая Людмила не была бы самой собой, если бы не верила в то, что человек может и должен стать лучше, если ему помогать от всей души и без устали. Посему она ещё немного, но очень глубоко и так же искренне пострадала о том, что не сумела достаточно убедительно поговорить с Германом, решила, конечно, ни в коем случае не бросать его окончательно и направилась заниматься неотложными делами.