Читаем без скачивания Дюрер - Станислав Зарницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Набирающее силу мартовское солнце усердно сгоняло последний снег. Барбара Дюрер вроде бы окрепла. Работая в мастерской, Альбрехт часто слышал, как старушка осторожно спускается по лестнице. С приходом весны она стала выходить из дому, сидела на скамейке, греясь на солнце. Неподвижная, закутанная в теплую шубу. Сколько раз проходила она мимо его дверей! Сколько раз он надеялся, что мать зайдет к нему, поинтересуется его работой. Пусть просто посидит молча! Нет, не заходила. Будто и он сам, и его труд перестали существовать для нее.
Поэтому немало удивился, когда однажды увидел ее перед собою. Накануне рассказывал ей, что иллюстрирует новый молитвенник. Это, кажется, заинтересовало ее. Торопливо разложил перед матерью готовые листы, но она даже не взглянула на них. Видимо, из ее нетвердой уже памяти стерся вчерашний рассказ. Осторожно усевшись на край скамьи и отодвинув подальше кисточки и карандаши, разложенные на столе, чтобы не смахнуть ненароком, Барбара попросила нарисовать ее портрет. Сколько он ее помнил, она никогда не высказывала такого желания. Отец — другое дело, его пришлось рисовать много раз. Словно понимая необычность своей просьбы, мать объяснила причину: скоро она навсегда покинет его. Там, перед престолом всевышнего, она будет молить о счастье и благополучии сына, здесь же, на земле, пусть останется на память ее изображение.
Художник молча взял уголь и, изредка вглядываясь в лицо сидевшей перед ним старой, испившей до дна свою чашу земных мучений женщины, начал работать. Зная, что ей трудно сидеть, спешил как только мог. Через полчаса рисунок — портрет матери — был готов. Еще ни в одной из своих работ он не достигал такой реальности, ни одна из них так точно не передавала ужаса перед неизбежным и одновременно боли за дорогого человека, нежной любви к нему.
Впрочем, возможно, все происходило вовсе не так: некоторые авторы доказывают, что портрет был написан уже после смерти Барбары. Одно ясно: Дюрер уловил и отразил в нем печать близкой кончины матери.
…Мать не стала смотреть на его работу. Медленно встала и вышла. Затихли ее усталые шаркающие шаги. Альбрехт сидел, охватив голову руками, вперив взор в лежащий перед ним лист бумаги. Потом оделся, вышел за городские ворота и долго шел по вязкой франкфуртской дороге, стараясь ни о чем не думать. Однако мысли упорно лезли в голову. Разные мысли — о приближающемся одиночестве и старости, о молитвеннике братства святого Георга, о «Триумфальной арке» Максимилиана. И вдруг оттеснила их всех на задний план мысль о незавершенной «Меланхолии». Она по-прежнему никак не давалась. И это бессилие воплотить свой же собственный замысел выводило из себя. Найти композицию стало теперь главной его целью, но дни текли, а «Меланхолия» не двигалась с места. Может, оттого, что сейчас он не был в состоянии думать о чем-либо сложном: мать по-прежнему хворала и вся его жизнь была наполнена тоскливым ожиданием неотвратимого.
15 мая 1514 года прибежала испуганная до смерти служанка и закричала, что госпоже стало очень и очень плохо и что она требует к себе сыновей. Они собрались у ложа матери — Ганс, Альбрехт, Эндрес. Барбара благословила их и наказала жить дружно, во всем помогая друг другу. Потом попросила послать за священником. После причастия сознание покинуло ее. Лишь к концу следующего дня она на мгновение открыла глаза и губы ее зашевелились. Опять на ее лице появилось то же выражение ужаса, как и тогда — в тот день. Сыновья опустились на колени…
Позже Дюрер занес в свою «Памятную книжку» запись — рассказ о матери и ее смерти. Время не смягчило его скорби, это чувствуется по той взволнованности, которая не свойственна для стиля художника: «И перед кончиной она благословила меня и повелела жить в мире, сопроводив это многими прекрасными поучениями, чтобы я остерегался грехов. Она попросила также питье святого Иоанна и выпила его. И она сильно боялась смерти, но говорила, что не боится предстать перед богом. Она тяжело умерла, и я заметил, что она видела что-то страшное. Ибо она потребовала святой воды, хотя до того долго не могла говорить. Тотчас же после этого глаза ее закрылись. Я видел также, как смерть нанесла ей два сильных удара в сердце и как она закрыла рот и глаза и отошла в мучениях. Я молился за нее. Я испытывал тогда такую боль, что не могу этого высказать. Боже, будь милостив к ней. Ибо самой большой ее радостью было всегда говорить о боге, и она была рада, когда его славили».
А дом уже набивался старухами и монахинями, неизвестно откуда прослышавшими о смерти старой Дюрерши. Все они чего-то требовали, давали какие-то советы, но Альбрехт никого не слушал и никого не видел. Он бросился прочь из дома. Спустился вниз — к кладбищу при церкви святого Зебальда, где теперь подле отца будет покоиться и его мать. Постоял в нерешительности у дверей собора, но потом зашагал дальше — к Пегницу. Тяжелые сумерки наваливались на город.
Сумерки — час меланхолии, безволия и тоски. От Пегница медленно поднимался туман. Захлопали в воздухе чьи-то крылья. Птица или летучая мышь? Ему почему-то представилась крылатая женщина, да так ясно, что он оглянулся, надеясь увидеть ее. Никого, образ померк. У дороги лежала огромная каменная глыба, вросшая в землю. Бездомный пес с втянутым животом и выпирающими ребрами вперился в него голодно-ожидающим взглядом…
В ту страшную ночь детали не дававшейся ему гравюры вдруг сами собой сложились в единое целое. Он создал ее — свою «Меланхолию». В ней увиденная реальность обрела характер символов — и летучая мышь, прошелестевшая тогда над головой, и бездомная собака, и инструменты каменщиков, и разбросанные там и тут глыбы, которые он разместил вокруг фигуры крылатой женщины. Символы повествовали о влиянии добрых и злых сил на судьбу человека. Реальность причудливо зашифрована в них. Сам мастер счел нужным объяснить лишь значение кошеля и ключа, висевших на поясе Меланхолии. Они, по его замыслу, означали богатство и власть.
Современникам гравюра довольно ясным языком повествовала о судьбе, трагедии и думах художника. Однако только им. Уже для последующего поколения всевластное время сомкнуло над нею непроницаемую завесу тайны. Столь сложных гравюр Дюрер больше не создавал. С самого начала она была обречена на то, чтобы стоять особняком в его творчестве, причисленная к «мастерским гравюрам».
Вилибальд понимал всю тяжесть обрушившейся на друга потери, разделял его горе. Но осторожно настаивал стряхнуть с себя меланхолию и срочно закончить императорский заказ. Расположение Максимилиана сейчас ему нужно больше, чем когда-либо. Дело в том, что помощник Пиркгеймера на ряде переговоров, которые вел Вилибальд по поручению совета, Антон Тетцель, был обвинен в предательстве. Состоялся суд, и Тетцеля приговорили к смерти. Казнь, однако, заменили заключением в «дырах», где Антон вскоре и отдал богу душу. Была допущена непоправимая несправедливость. Уж Пиркгей-мер-то, располагавший собственными осведомителями, точно знал: нет вины на Антоне. Предлагал совету свое поручительство, но это было расценено как попытка прикрыть и свои грязные дела. И вновь посыпались на него обвинения. Сначала Вилибальд огрызался. А потом на него напал страх: ведь если сейчас вытолкнут его из совета, то уж потом постараются добить до конца. Защиты можно искать только у императора. Надо срочно ехать в Линц, но туда не приедешь с пустыми руками. «Иероглифика» Гора Аполлона, конечно, не в счет, ею монарха не удивишь. Вот если бы он предстал перед Максимилианом с «Триумфальной аркой», другой бы разговор пошел. Только где она? Дюрер еще и половины не сделал. Ему, видите ли, слишком тоскливо разбираться в символах и аллегориях. Одним словом, с помощью своих подмастерьев он смог за это время создать лишь правую часть арки. Хотели ему помочь: из императорской мастерской Йорга Кельдерера прислали эскизы. Мастер их отверг: если ему будут нужны помощники, он их сам найдет! И обратился к Альтдорферу, которому и отослал часть своих набросков. Появилась надежда к Новому году справиться с заказом.
Но и после этого Дюрер не ускорил темпов. Занялся, с точки зрения Вилибальда, бесполезным делом — гравюрой, с изображением святого Иеронима. Говорил другу: за нею он отдыхает. Нет в гравюре и намека на страсти, раздирающие Нюрнберг. Одиночество и покой. Келья залита солнечным светом, пропитана им. Тень от оконного переплета, упавшая на выступ оконной ниши, еще больше усиливает впечатление жаркого летнего дня. Стоит такая тишина, что слышно, как прокладывает свои ходы-узоры в сухом дереве жук-точильщик. Шуршит песок в часах, напоминая о времени и вечности за пером бытия, скрипит перо святого Иеронима, склонившего к пюпитру лысую голову. На переднем плане полуденный сон сморил льва и собаку. Ничто не мешает писать Иерониму, и в труде своем далек он от мирской суеты. В отличие от «Меланхолии» не было в новой дюреровской гравюре почти никаких символов. Разве что самая малость наиболее привычных, потерявших уже иносказательный смысл.