Читаем без скачивания Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов - Борис Пастернак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я ведь знаю что́ – стихи. (То же, что ты сказал той об истоках прозы.) Стихи – вызывание <пропуск одного слова>. Meisterlehrling[35] (опять Гёте!) – помнишь? Стихи это все сонмы, коими насыщен воздух. Все бывшие и вновь желающие быть, все небывшие, но уже быть желающие. Стихи – заклятье. Стихи – в каком-то пред<еле> – полновластие. Но я не Meister, Борис, a Lehrling[36].
Ахматова в 1914, кажется, году написала и напечатала
Отними и ребенка и другаИ таинственный песенный дар.
Я всегда (и тогда и сейчас) чит<ала> эти строки с содроганьем. На что – решилась! Что на себя взяла! (Гумилев – следствие.)
Я бы не только не написала этих строк, я бы их не подумала, а если бы нечаянно подумала, то с содроганием открестилась бы и отплюнулась.
Потому, Борис, переполненная и захлестнутая тобой (что́ – море!), не пишу тебе стихов, тех же писем, но совершенных.
Я знаю, что больше не должна тебе писать. Ведь ты об этом просил. И ты прав. Иначе – счет дням и жизнь не в жизнь. Давай уговор: я буду тебе писать – пореже – совсем тихо, о здесь, о детях, о стихах, о мыслях. Этой связи порывать не надо. Ведь <оборвано>
Я буду молчать в тебя, расти в тебя, писать в тебя. У меня несколько больших замыслов, надо исполнить хоть один. И я весь день занята – сыном, обиходом, рук не хватает.
Борис, на карточке ты чудный. Поскольку Маяковский воля, постольку ты – душа. Лицо души. Я тебя прекрасно помню – у нас в темноте с письмом Эренбурга. Когда я говорила с тобой, я подымала голову, а ты опускал. Этот встречный жест помню.
* * *Следующее письмо будет о Вандее, о том, как живу.
* * *Итак, через год, сама помогу выехать – трезво, весело, в сознании правоты, заработанного права. Я в восторге от твоего решения (вопроса). Мне, чтобы любить, нужно, чтобы другой был кругом прав. Непогрешим в чутье. – Вот.
Но одна просьба: робкая: хоть пуст<ой> конв<ерт>, но хоть адрес твоей рукой. Не вычеркивай меня окончательно на целый год. Этого не должно. Будь моей редкой радостью, моим скупым божеством (о, это слово я люблю и за него стою, это не «гениальность»), но – будь. Не бросай совсем, не проваливай безвозвратно в рассвет.
* * *Не знаю, когда выедет Эренбург. Вещи сданы. Прошу его еще о синей лампе – для невралгии, – у тебя ведь есть боковое электричество (в стене, для стоячей лампы?).
Кончаю. Иду в сад к сыну.
* * *А Е.Ю. – улыбаюсь. Ты просто не так прочел. Я написала: ты м.б. ее любишь (т. е. допускаешь, принимаешь, переносишь, расположен) – ты прочел: ты м.б. ее любил. (Расположение ведь не проходит.) Т. е. расположение в прошлом, т. е. не расположение в прошлом, а любовь (употребляемый в прошлом, глагол весом / грозен). Милый Борис, ты не мог любить такую (расположенным можно быть к кому угодно, просто поворот тела в сторону, как за ужином), ты мог (можешь) любить себе обратное, но равно-сильное. Она недостаточно улица, чтоб ты ее любил, недостаточно площадь, не блоковская Катька ведь, просто дама. И дама – недостаточно.
И – улыбка ширится – Ланн. Стало быть, орудует вещественными доказательствами. (Книжки, надписи, письма – что еще?) Да, <оборвано>
* * *Где будешь летом? Где твои будут летом? Как здоровье мальчика? Твой первый оттиск.
Письмо 51
1 мая 1926 г.
Цветаева – Пастернаку
Борис! Что ты со мной делаешь? Сам просишь не писать, а сам шлешь мне книгу с надписью, от которых (книги и надписи) <пропуск одного-двух слов>. Но я буду тверда, не буду писать о тебе и себе, не буду писать сейчас, поступлю как друг.
Какие замечательные стихи из Поверх барьеров! Борис, эта книга у меня должна быть. Если нет, достань, выкради у знакомых. Первое – Метель. Я в такой метели (городе, возникавшем только в метель, или метели, возникавшей только в таком пригороде) была однажды с Т.Ф.Скрябиной – за постным маслом, которого (только повод! Не может же метель приглашать – та́к, да еще в такое утилитарное время!), конечно, не оказалось. Нас сшибало с ног, захлестывало, зацеловывало. Дощатые заборчики и испуганно-счастливые глаза Скрябиной, узнававшей и мужа и сына / дуновение / родное.
Письмо 52
5 мая 1926 г.
Пастернак – Цветаевой
На днях придет твой ответ. Может, он потребует телеграфного отклика. Тогда этот огромный перерыв перебьется для тебя лающим лаконизмом депеши. Давно, давно, уже не помню когда, пришло твое письмо, последнее из Парижа, с холодком и о Ходасевиче, т. е. виноват: с ответным холодом на мое, о Ходасевиче. В тот день я узнал, что увижу тебя не в St. Gilles. Это случилось до письма, и холод письма облегчил мне тяжесть этого сознанья.
И все же, ты можешь обложить меня льдом, а оно невыносимо. Прости, что я так невозможно разлетелся тогда. Этого не следовало делать. Это должно было остаться моей возрождающей тайной до самого свиданья с тобой. Я мог и должен был скрыть от тебя до встречи, что никогда теперь не смогу уже разлюбить тебя, что ты мое единственное законное небо и жена до того, до того законная, что в этом слове, от силы, в него нахлынувшей, начинает мне слышаться безумье, ранее никогда в нем не обитавшее. Марина, у меня волосы становятся дыбом от боли и холода, когда я тебя называю.
И я тебя не спрашиваю, хочешь ли ты или нет, то есть допускаешь ли, потому что, порываясь по всему своему складу к свету и счастью, я бы и горе твоего отказа отожествил с тобой, то есть с хватающей за сердце единственностью, с которой мне никогда не разойтись.
Я ничего почти не говорил, и все стало известно Жене, главное же объем и неотменимость. И она стала нравственно расти на этом резком и горячем сквозняке, день за днем, до совершенной неузнаваемости. Какая ужасная боль это видеть и понимать, и любить ее в этом росте и страданьи, не умея растолковать ей, что изнутри кругом именованный тобой, я ее охватываю не с меньшей нежностью, чем сына, хотя и не знаю, где и как это распределяется и сбывается во временах. – Если удастся, я ее с мальчиком снаряжу на лето к сестре в Мюнхен. Если за лето успею, осенью поеду сам. Если нет, предстоит страшная, душевно бездонная зима, и потом, наконец, весна. Дольших сроков на свете не имеется, они недопустимы и невообразимы.
Что значила твоя последняя фраза в анкете: «Жизнь – вокзал; скоро уеду; куда – не скажу»? (У меня анкеты нет, привожу на память.) Я не обеспокоился, понял как провозглашенье бессмертия, т. е. ударенье на нем, на секрете и на вере, а не на буквальной скорости, как поняла Ася, залив меня безысходною тревогой (потому что это пониманье твоей сестры). На этот вопрос не забудь ответить. Ах, как иногда глупо сболтнется! Ведь я не о том прошу. Но скажи, что я понял правильно, а если (чего вообразить не в силах) это не так, то умоляю тебя, переуверуй! На днях приходит письмо от сестры из Мюнхена. Заклинает и уверяет меня, что в этом году не умру. Письмо, по мимолетном недоуменьи, восстановило в моей памяти две-три недавних бессонницы, когда этот страх меня преследовал. Очевидно, я ей об этом проврался. Но письма припомнить не могу, и – не ответ ее, так и не знал бы о его существованьи. Но такая буря ежедневных примет! Все торжествует, забегает вперед, одаряет, присягает. Перечислить нет возможности. Вдруг я стал тут для всех хорош. Вспомнили – и посыпалось, со всех концов. Как ты по-особенному хороша, когда исключительно случайно проносишься в этом вихре участия. Напр<имер>, то-то и то-то обо мне. И затем, вдруг (надо прибавить, что это говорит человек, даже не знающий, знакомы мы с тобой или нет) восхищенное сообщенье, что Версты (твои) ходят в списках по Москве. Или иногда непрямо, письмо о том, что со мной что-то, верно, происходит в последнее время, потому что корреспондент или корреспондентка часто видят меня во сне и пр. и пр. Точно ты завела или ко мне приставили тут специальных пифий. Я до бессмыслицы стал путать два слова: я и ты.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});