Читаем без скачивания Один человек - Алексей Анатольевич Макушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К тому же не был я уверен, что мне все это еще нужно. Я помню, что ехал в том троллейбусе (на свидание или не на свидание с Марой, и как же странно все-таки думать, прости меня, Жижи, что во всю длину вечности верно или то, или другое, а я уже не вспомню, уже никогда не узнаю, что же верно, то ли, другое ли), и там так было холодно, в самом деле, что наледь на стекле, возле которого я стоял, мне никак не удавалось оттереть, хоть я на нее и дышал, складывая руки трубочкой, и снова дышал, и снова тер костяшками пальцев — только желтые расплывы фонарей появлялись в наметившейся проталине, — и, бросив, в конце концов, бороться с этой наледью, я думал — наверное, не так и не такими словами, но все же, мне теперь кажется, думал тогда, после этого фильма в «Иллюзионе» — об иллюзорности образов, в которых мы себя узнаем, в которых очень скоро перестаем себя узнавать. Мы хотим быть собой — и хотим быть другим, походить на другого. Мы создаем образы, до которых стараемся дорасти, пытаемся дотянуться. В то время я уже перестал подражать ему, Ясу, хотя еще верил ему почти безраздельно. Я хотел, чтобы Мара меня любила, и это было мне важней всего прочего. Ее образы были просты и убоги в сравнении с его, Ясовыми. Главное, что он сознавал их иллюзорность, их относительность, их предварительность так же хорошо, как я сам сознавал ее. Я вспомнил свою уже давнюю, уже отступившую от меня в прошлое теорию (если ее можно назвать так; если и можно, то совсем не всерьез) первого, второго и третьего. Ему это польстило тогда; ему нравилось чувствовать себя вторым, сложным человеком, в котором сошлись конец и начало, не основателем и не завершителем, человеком пути и дороги, искателем истины, не готовым удовлетвориться никаким итогом, никаким выводом, потому обреченным на страдание, на неизбывное беспокойство, тревогу, томление духа. Он мог узнавать себя в книгах; мог видеть себя на картинах; как и я мог видеть себя на картинах, пусть на мгновение; мог найти себя, пусть на мгновение, и в Бруте, и в Марке Антонии. А нужно ли все это? нельзя ли обойтись без всяких образов? отбросить их все? если отбросить их все, то что обнаружится там, за ними, под ними?
Есть образы, которые мир нам навязывает; с ними справиться, в общем, не трудно. Он не был искусствоведом, доктором каких-то наук; он занимался всем этим, но он никогда этим не был. Я и сам хотел (хотел ли по-прежнему?) изучать философию, и даже изучать ее на философском факультете Московского университета (где все-таки были, помимо дебилов диамата, идиотов истмата, отдельные приличные люди, локальные звезды), но я решительно отказывался быть студентом. Студент — это маска; забросим ее за самую дальнюю лавку. Я даже не хотел быть философом (да и что это вообще значит?). Я штудировал (иногда с восторгом, иногда с мукой) и Спинозу, и Канта, и потом особенно Гуссерля и с удовольствием занимался логикой, математическим анализом, теорией множеств, но у меня не было чувства, что я могу быть философом, буду философом, становлюсь философом, готов стать философом. В самом деле, что это значит? Я хотел что-то делать, но вовсе не хотел кем-то быть. Быть кем-то, казалось мне, значит носить маску. А можно ли просто — быть, не быть — кем-то? Вот я, в этом обледеневшем троллейбусе. Я никто, но я есмь. Не есмь кто-то, но есмь вообще. Но когда и как же я есмь? Я несомненно есмь, когда я мыслю, вот в чем все дело. А когда не мыслю, тогда надеваю маску, создаю образ, играю роль. Декарт по-прежнему владел моей душой и мечтой. Еще и потому он владел моей душой и мечтой, что (благодаря протрезвевшему по такому случаю семиотическому Василию и вместе с протрезвевшим Василием; на философском факультете никто об этом даже не заговаривал) удалось мне попасть на лекции Мамардашвили о нем (Декарте, а не Василии), прочитанные им (Мамардашвили, а не Декартом) в не очень подходящем для этого месте, в Институте Чего-то-там или (если память меня не подводит) Институте Какой-то-там и Еще-какой-то-здесь психологии (или Никакой-и-нигде не-психологии, уже все равно), и эти лекции увлекли меня гораздо сильнее и глубже, чем теперь, когда я пытаюсь их перечитывать, и как бы то ни было (как ни смешно) по-прежнему, с еще не угасшей надеждой, искал я fundamentum inconcussum, неколебимое основание; скорее фундамент жизни, чем фундамент науки. О науке, в отличие от Декарта, я совершенно не беспокоился, а вот с жизнью своей никак не мог разобраться. Все по-прежнему колебалось во мне, все шаталось, все путалось; ум, еще в сужденьях зыбкий, еще только учился уживаться с собою. Мы все ищем в юности неколебимого основания (какого-нибудь, хоть какого-то); мы лишь понемногу начинаем догадываться, что его нет и не будет, что придется обойтись без него. На какое-нибудь, на хоть какое-то я бы в ту пору не согласился. Мне, главное, нравилось, что он был математик, что придумал и cogito, и метод координат, и алгебру соединил с геометрией. Математика меня успокаивала; я забывал все невзгоды, погружаясь в теорию групп (не менее увлекательную, чем теория