Читаем без скачивания Мещанское гнездо - Михаил Борисович Бару
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поселиться где-нибудь на берегу Яузы, в небольшом одноэтажном домике с мезонином и деревянными оштукатуренными колоннами. Никогда меня не привлекали дворцы, но всегда хотелось жить в домике с мезонином, чтобы утром выходить на маленький скрипучий деревянный балкон в халате с кистями и в подзорную трубу озирать окрестности или не озирать, а просто зевнуть и потянуться так, чтобы каждая косточка хрустнула, и велеть какой-нибудь Агафье или Прохору нести умываться. И чтобы комнатки были небольшие, и горшки с геранью, традесканцией и бегонией на всех подоконниках и жардиньерках, и клетка с канарейкой, и клетка со щеглом, и собака, чтобы лежать у ног, когда я читаю или дремлю в кресле-качалке, и чтобы в буфете за цветными стеклами ни одной бутылки, а только графины и графинчики с домашними настойками, запеканками, наливками, и чтобы вязанье жены, которым играет котенок[30]…
Сам понять не могу, откуда это во мне? Откуда такая непреодолимая тяга к мещанскому быту… Ведь я в молодости Канта пытался читать, у меня даже тетрадка школьная была с выписками из «Критики чистого разума», и вообще я человек либеральных взглядов, но… чай или кофе из простых фаянсовых кружек пить не люблю — подавай мне тонкие, фарфоровые, с прозрачными на просвет стенками и изящными блюдцами[31]. В детстве рос в обычной советской квартире со смежными комнатами и совмещенным санузлом. На одной из стен моей комнаты висел портрет Чехова. И всё. Три других стены, не считая книжных полок, были совершенно голыми. У нас не было даже слоников, даже ковра на стене, и обои… Впрочем, у нас и обоев не было, а были оштукатуренные стены с простым геометрическим рисунком из палочек и кружочков. Мещанские цветы на обоях мне могли присниться только во сне. Никогда у нас не было графинов, и соленые огурцы на стол подавали не в красивой огуречнице кузнецовского фарфора, а в обычной суповой тарелке с зеленым ободком…
Как ни крути, а без кухарки и прачки не обойтись. Придется пойти служить в какой-нибудь департамент. Дослужусь до столоначальника и заведу кур. Пусть Агафья за ними смотрит. Или Прохор. Поросенка заводить, пожалуй, не стану. Визг от него, амбре… Или не пойду служить в департамент, а стану преподавать в университете, скажем, химию или средневековую историю. Чтобы по вечерам ко мне приходили университетские товарищи и мы могли бы за чаем с наливками и яблочным пирогом следить какую-нибудь этакую науку, чтобы этак расшевелило душу, дало бы, так сказать, паренье этакое… И рюмки для наливок маленькие, с золотым ободком по краю и тоненькими ножками, чтобы можно было их за эти ножки вертеть пальцами. И в горке из красного дерева десятка два фарфоровых безделушек — галантных кавалеров, барышень, охотников с собаками, пастушек, изящных табакерок и подсвечников с амурами… или часы с амурами… или кулебяка на четыре угла с грибами, гречневой кашей, яйцами и сомовьим плесом… или чтение вслух карамзинского «Вестника Европы»… или партия в стуколку с прикупом… или всё вместе.
По выходным дням можно было бы сидеть с удочкой на Яузе, а не то пойти с лопатой и мешком в Кремль, который в то время толком не охранялся, искать старые подземные ходы и, конечно, библиотеку Ивана Грозного. Тогда ее еще можно было найти. Или не ходить, а организовать из соседских детей археологический кружок, дать им всем лопаты, совки и пусть перекапывают огород в поисках египетских пирамид или Трои; или брать уроки рисования, чтобы потом целыми днями сидеть с мольбертом в каком-нибудь московском дворике или на бульваре, или у Китайгородской стены, или у церкви, или на набережной Москвы-реки и рисовать допожарную Москву; или, если не окажется таланта к рисованию, учить петь канарейку «Коль славен наш Господь в Сионе»; или проверять, как несутся куры; или спать после обеда над свежим номером «Московских ведомостей», потом проснуться, достать из погреба и съесть оставшийся от обеда ломоть тамбовской ветчины с зеленым горошком, напиться кофею, сесть за бюро красного дерева и, разбрызгивая пером чернила, размашисто написать в дневник: «Да знаете ли вы, что такое Россия? Ледяная пустыня, а по ней ходит лихой человек» или «Иногда кажется, что Россия предназначена только к тому, чтобы показать всему миру, как не надо жить и чего не надо делать», или не писать, а просто думать об этом перед сном, укрывшись с головой толстым ватным одеялом[32].
* * *
В музейном зале тишина. Такая полная, что слышно, как похрапывает пьяный мужичок под залитым вином кабацким столом на картине художника-передвижника, да шумит морской прибой у Айвазовского. Время в музейных залах не течет, но стоит, как вода в заросшем пруду или в черном, бездонном омуте. Зеркало этой воды покрыто вековой пылью, и по нему ползают с монотонным жужжанием сонные мухи, оставляя после себя черные точки и еле различимые полоски, в хаотическом рисунке которых пытливый историк потом будет искать какой-нибудь особенный, тайный смысл, да не найдет. Охраняют эту тишину, это время и этих мух специальные музейные старушки. Тихо-тихо они шуршат по залам, даже и паркет под ними не скрипит. На музейную старушку выучиться нельзя. Ею надо родиться. Такая старушка может просидеть, не шевелясь, на стуле несколько лет, а то и веков, только тогда пробуждаясь к жизни, когда некультурный посетитель вдруг задумает колупнуть нечищеным ногтем эмаль на старинной табакерке или станет смотреть на обнаженную Венеру с непристойными мыслями. Сейчас посетителей нет, и старушки разговаривают между собой особым музейным шепотом. Можно даже сказать, что читают друг у друга по губам.
— Вы понимаете, Маргариточка Викентьевна, — говорит старушка в жилетке, подбитой ангорским кроликом, старушке в войлочных ботах, — она, моя наивная девочка, решила приобщить его к прекрасному. И повела его в Консерваторию. Слушать третью симфонию Брамса. Я вас умоляю! Он третьей симфонии не отличит от четвертой…
Старушка в войлочных ботах тяжело вздыхает, теребит краешек носового платка, торчащего из рукава толстой, вязаной кофты, молчит и понимает.