Читаем без скачивания Степан Кольчугин. Книга вторая - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Днем над заводами стояла пелена дыма; ночью небо было красно, напоминая о пожарах в Галиции, о солдатской крови.
Когда у человека случается несчастье, ему все хочется выйти из дому на улицу; походив по улице, он начинает торопиться домой. Но едва войдет он в дом, как все кажется ему постылым, холодным, тяжелым...
Так в России, охваченной ненужной народу войной, люди рвались с первых же дней фронтовой жизни обратно домой. Но мучительно было в тылу — стыдно, пусто, и ^казалось, что на фронте легче.
VI
В учебной команде с Сергеем Кравченко оказалось несколько земляков, работавших на Юзовской заводе. Соседом его по нарам был рабочий Пахарь. Про Пахаря Сергей узнал интересную историю. Он за полтора года до войны ударил на заводе инженера Воловика и бежал из Юзовки, боясь расправы. Когда объявили мобилизацию, он приехал в Юзовку и явился к воинскому начальнику, одновременно заявив в полицию о своем возвращении. Воловик, узнав об этом, сам ездил просить за него. Пахаря взяли в солдаты, а дела полиция против него не возбудила. Воловик просил Пахаря после первого сражения написать ему письмо. Этот Пахарь сразу отличился как способный солдат в учебной команде. Он четко выполнял все приемы с винтовкой, со зверской серьезностью колол штыком чучело, мастерски резал проволоку, исправно, полной грудью, кричал «ура», бросаясь в атаку.
После волнения первых дней было странно очутиться в тихом городишке Юго-Западного края. Казармы находились за «греблей» — так называли местные жители окраинную часть города, расположенную на левом берегу заболоченной реки с мягкохолмистыми берегами. Возле города река широко расплывалась, берега ее поросли камышом. Казармы стояли на холме, едва поднимавшемся из камышовых зарослей, с трех сторон обступивших ленивую землю. Холм этот назывался Лысой горой. Во время войны Сергею часто встречались такие тихие городки с лениво выгнутыми холмами, которые назывались «Лысая гора». Вечером, после учений, слышно было, как шумит сухой камыш — он то деревянно постукивал, то позванивал, то едва слышно шелестел. Это был необычайно мягкий, тихий край. И река, и поля, и теплый ветер, и серое небо, и мелкий деликатный дождик были мягкими, тихими. Городок нравился Сергею. Среди широкой городской площади стоял тяжелый православный собор; украшением главной улицы был костел, стройный, белый, обсаженный высокими тополями. В переулке, вблизи площади, стояла богатая еврейская синагога.
От костела улица шла вниз, к мельнице. Перед мельницей на пустыре ожидали крестьянские телеги с мешками зерна. Вся площадь была точно вымощена соломой. На телегах медленно жевали хлеб мужики, дремали бабы в платочках. Уставшие от долгого ожидания жеребята лежали среди пыльной площади, издали похожие на свалившихся с ног пьяных мужиков в черных и коричневых свитках.
Городок делился на резко отличающиеся части: еврейскую и польскую. В польской улицы были пустынны, тротуары вымощены кирпичом и чисто подметены, через заборы свешивались ветви деревьев, и лужах плавали желтые осенние листья, нанесенные ветром, и казалось, что это медные заплаты на темной земле. А еврейская часть городка состояла из серых домишек с маленькими окнами, как в донецких «собачовках»; сотни людей шумели на улицах: дети кричали на собак, женщины на детей, мужчины в длинных черных пальто и черных фуражках и картузах спорили, сидя на скамейках; старухи, с глазами, замутненными катарактой, ощупью пробирались по тропинкам меж куч мусора; куры с худыми шеями по-разбойничьи быстро перебегали с места на место в поисках пищи. Особенный, сложный запах стоял над еврейской частью города. Беднота жила в этих крошечных домиках, украшенных огромными яркими вывесками парикмахеров, бакалейщиков, портных, пекарей, сапожников...
За все время пребывания в городке Сергею лишь три раза удалось погулять по улицам, — начальство неохотно давало увольнительные записки.
В казармах жизнь шла, как ей полагалось идти. Снова, как и в тюрьме, Сергей почувствовал бесконечную власть маленького начальства. Ефрейтор Улыбейко с «лычками» на погонах, писарь Матроскин, унтер-офицеры — все эти убогие, незнатные люди здесь, в казарме, были огромны в своем всесилии. Их расположение, улыбка, ласковое слово правили жизнью солдат. Младшие начальники с насмешкой относились к вольноопределяющимся. Близорукий, неловкий Сомов, образованнейший человек, один из лучших знатоков технологии стали, вызывал в них чувство гадливости. Он спотыкался во время маршировки, путался в словесности, поворачивался через правое плечо, не умел размахивать при маршировке руками «от пупа и до отказа», при команде «отделение, левое плечо вперед» поворачивался налево, при расчетах и при перекличках запаздывал. Когда после команды «ряды сдвой» взвод, мерно колыхнувшись, строился в две шеренги и слышалось суетливое одинокое шарканье подошв, Улыбейко спрашивал: «Эй, хто там спыть?» — и сам отвечал: «Мабуть, Сомов...»
Он подходил к Сомову и терпеливым голосом, словно обращаясь к слабоумному, говорил:
— Вольноопределяющий, шо вы стоите, як женщина в бухвете? Поднимить головку. Дэ ж цэ ваши каблуки?
Казалось, в казарме не нужны человеческие достоинства, которые с детской поры почитал Сергей. Ум, образование, широта взглядов — все это мешало людям, как хромота мешает ходить. Сергей незаметно подчинялся этой жизни и замечал, что гордится расположением к себе писаря, завидует удачным результатам Сенко на учебных стрельбах, да и ему невольно хотелось посмеяться над дураком Сомовым, не умеющим выполнять на ходу простые перестроения.
Писарь Матроскин хорошо относился к Сергею. От него Сергей знал о жизни офицеров. Офицеры казались небожителями, они появлялись на учениях редко, жили в городе, и Сергею доставляло непонятное наслаждение узнавать, что прапорщик Солнцев был исключен из гимназии за пьянство, что самый высший начальник, полковник Бессмертный, ездит в соседнюю рощу собирать белые грибы, что от поручика Аверина ушла жена. Все это писарь знал от денщиков, с которыми часто виделся: то и дело приходилось относить офицерам бумаги в город. Матроскин узнал, что Сергей сидел в тюрьме за политику, и, хотя сам к политике никакого интереса не имел, почувствовал к Сергею уважение; Сергей старался поддерживать это таинственно возникшее уважение в веселом взяточнике и пьянице писаре.
Вечером, когда укладывались на нары, начинались разговоры с Сомовым. В эти часы робкий Сомов делался хорошим собеседником и славным другом. Днем Сергей не глядел даже в его сторону, звал его, как все: «Эй, ты», — вечером Сомов превращался в Юрия Валентиновича. Они говорили о киевских профессорах и ассистентах, вспоминали расположение коридоров, аудиторий, спорили о достоинствах научных книг. Во время этих? бесед они забывали, что бытие их в маленьком тихом городке подобно краткой задержке в заводи щепки, уносимой рекой к водопаду.
Все солдаты так жили — скучая, ссорясь, рассказывая смешные и непристойные истории, не думая о войне. И лишь иногда предчувствие неизбежного вдруг приходило в душу, человек с тоской озирался, охваченный желанием бежать без оглядки со смертной дороги.
Больше всего по вечерам говорили о Дудлере. Счастливцы, побывавшие у Дудлера, с откровенностью детей либо душевнобольных рассказывали, остальные слушали, хохоча и отплевываясь.
Сомов говорил Сергею:
— Знаете, Кравченко, я никак не могу понять, что же это такое все? Когда я решился пойти добровольцем, — казалось, все охвачены таким же чувством: забыли о личных интересах, готовы жизнь отдать. Я думал, вся армия охвачена таким же порывом, опьяняющим, мощным. А тут заняты бог весть чем; офицеры на нас смотрят, как на муравьев каких-то...
Сергей усмехался и молчал.
Он старался казаться старше, опытней, чем был. Да и на самом деле: пух, покрывавший его душу, сошел за этот год. Его нежная душа не смогла не поддаться суровым прикосновениям. Он по-прежнему любил свою науку, тосковал по Олесе, думал о матери, но он уже знал чувство душевной усталости и равнодушия, умел объяснять людские поступки, и зрелище человеческой слабости, душевной нечистоты не вызывало в нем тоски и ужаса, как в годы отрочества. Ему уже не хотелось все понять до конца, найти оправдание человеческой жизни.
Удивительно, что страх смерти не терзал его. «Вот убьют, и дело в шляпе», — думал он. И о войне он думал спокойно, не стараясь проникнуть в ее смысл... «Любовь к родине, — думал он. — Где-нибудь в Венеции или во Флоренции можно любить русскую осень, проселок, мокрые рябины... Это все изгнанники придумали...»
В один из осенних вечеров писарь пригласил Сергея к Дудлеру.
— Нет, ну его к черту! Чего я там не видел? — сказал Сергей и оглянулся. Сомов лежал на нарах и, слюнявя карандаш, писал.