Читаем без скачивания Тень евнуха - Жауме Кабре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мать позвонила в полицию после полуночи, когда уже было очевидно, что все это ужасно странно и необъяснимо. Он вышел из дому в тапках, в дождь, без куртки, без очков и растворился в воздухе посреди сада.
Ничего более странного, чем последующие дни и недели, вообразить было невозможно. Над домом Женсана повисло молчание, а полицейское расследование было до крайности неэффективно. Мать ночи напролет молча ждала звонка, оклика: «Ау, я в Бразилии, не волнуйтесь, все нормально»; или замогильного голоса, который бы чудесным образом сообщил ей, что в аду страх какая жара. Но ничего подобного не происходило. А в это время дядя Маурисий вдоль и поперек исходил весь третий этаж, на долгие часы запирался в библиотеке и бесконечно играл на рояле бабушки Пилар вереницы ноктюрнов Шопена и Момпоу, романсы без слов Мендельсона и Шумана, словно таким образом находил оправдание тому, что ни с кем в доме не разговаривает. Полиция допросила его, как и всех нас, пару-тройку раз, и с каждого допроса он выходил глубоко потрясенным, и было видно, как дрожат у него руки, бедный дядя Маурисий, он не понимал, как же его двоюродный брат, с которым он всю жизнь прожил в одном доме, тот, кто был его ближайшим другом и врагом, вдруг превратился в бессовестного изгнанника, в труса, который сдался без предупреждения. Есть в жизни вещи, которые делать нельзя, Пере Беглец. Тогда я дядю совсем еще не знал, он был для меня лишь благосклонной тенью, живущей в доме в некоторой степени за чужой счет, не желающей бросаться в глаза, царящей в библиотеке и у рояля, на крышке которого был устроен живой зоопарк из бумажных фигурок, сделанных из листков, собранных по всем углам дома. Тенью, постоянно грызущей шоколад, всегда отсутствующей в момент принятия важных решений и очень доброй к детям. В те годы, когда Рамон с сестрой жили в доме Женсана, в те годы, когда Микель был маленьким, единственным взрослым человеком, которого они могли попросить, чтобы он тратил время на их фантазии, был дядя.
Дело приняло несколько иной оборот, когда по прошествии пары-тройки дней полной растерянности кто-то обратил внимание на то, что секретарша из отдела сбыта исчезла с фабрики в тот же самый день, что и дон Пере. Это еще больше растравило рану матери, которая почувствовала себя уже не растерянной, а глубоко униженной. Все члены семьи Женсана проглотили пилюлю и стали делать вид, что не слышат того, что говорят по всему Фейшесу про этого проходимца Пере Женсану, которого видели в Париже с французской куртизанкой, во Франкфурте возле борделя и в Милане выходящим с просмотра порнографического фильма в обществе двух чрезмерно веселых крашеных блондинок. В течение одной недели. Но официальное, хотя и неразглашаемое заключение полиции состояло в том, что, по всей вероятности, Пере Женсана сбежал с исчезнувшей секретаршей, скорее всего, в Южную Америку, и поди его там поймай.
В тот день, когда Ремей сварила им кофе и ушла в магазин, мать и сын молча завтракали на кухне, и он старался не думать о Жемме, а она – выбросить Пере из головы.
– Отец, конечно, подлец.
Отпив глоток кофе с молоком, Микель почувствовал, как мать замерла, напряглась и осторожно поставила чашку на блюдце.
– Не суди отца, Микель. – И глухим голосом добавила: – Никого не суди, кроме самого себя.
– Но он сделал нам больно. Сделал тебе больно.
– Да.
– А тебе как будто все равно.
– Не все равно. Но я не хочу, чтобы ты его судил.
Было трудно не судить человека, который, видя, что фабрика обречена на крах, решил в течение нескольких месяцев постоянно откладывать, молча и втайне, десятки миллионов, никому ничего не говоря, кроме Марионы Креспи (У них уже до этого была связь? Она была его постоянной любовницей? У отца были любовницы?), спокойно обманывать своего племянника Рамона, который, как все мы думали, должен был стать его преемником на фабрике, и бежать сломя голову, чтобы его не задело взрывной волной от краха предприятия, созданного его отцом, дедом Тоном Третьим, Бастардом. Чувствовал ли он себя виноватым в этом провале? Или, напротив, был даже доволен тем, что устоял в течение десятилетней бури, приведшей к закрытию двадцати семи фабрик в одном только Фейшесе?
– Не понимаю, почему я не могу его судить.
– У тебя своя жизнь, ты совершил свои ошибки. Так или нет?
Я отхлебнул кофе с молоком, вместо того чтобы сказать: «Да, мама, целую кучу».
– И тебе никогда не было дела до фабрики.
Мать никогда раньше ни в чем меня не упрекала. До тех пор она всегда терпела романтические выверты своего сына, но теперь и ему досталось.
– Хорошо еще, что у нас был Рамон.
– Я не обязан…
– Я знаю. Но ты всегда жил своей жизнью. И нечего жаловаться.
Мне пришлось замолчать. И мать, со свойственной ей деликатностью, не стала рассказывать ему о том, как трудно Рамону теперь, когда приходится продавать фабрику задешево, почти даром, идти на банкротство, успокаивать нетерпеливых кредиторов и проводить бесконечные переговоры с матерью и дядей (который с каждым днем становился все более безнадежным пленником своей тоски), постоянно обсуждая возможность продать земли, чтобы заплатить тем, кто был нетерпеливее всех. И вот наконец-то, когда все уже было решено, в собственности семьи оставался только дом, где они жили, и окружавший его сад. Все великолепие дома Женсана, Мауров и Антониев, окончательно стало историей. Но оказалось, что этого было мало, потому что после продолжительного молчания к нам пришел Рамон, совершенно разбитый, и сообщил, что не может оплатить висящий над нами долг. Мать, украдкой посмотрев на дядю, прошептала:
– Заложи этот дом, Рамон. Эта земля дорого стоит.
– Не могу.
– Почему?
– Он уже заложен. И секвестрирован. – Он закрыл лицо руками, перед тем как сообщить нам об этом. – Дядюшка сделал это втайне.
Дядя вскочил, весь бледный. Недоверчиво посмотрел на Рамона. Проговорил: «Только не это, только не это»; взглянул на Марию и, онемев, опустился в кресло. Мать тихим голосом спросила:
– Что это значит, секвестрирован?
– У вас его забирают, тетушка.
На следующий день, когда в дом Женсана пришли за дядей Маурисием, было непривычно холодно для бабьего лета. До завтрака еще было долго, солнце не полностью решилось взойти в такой холод, и все мы, за исключением Ремей, уже хлопотавшей на кухне, были еще в постелях. Лежа в кровати, я услышал, как кто-то смеется и ставня ударила о стену, но я не обратил внимания. Ремей рассказала потом, что она варила себе кофе и уже приготовила большой кофейник для господ. Тогда она услышала стук ставни и подумала: «Ну надо же какой ветер!» А через некоторое время выглянула в сад и подумала: «Да ведь ветра-то нет». И ее отвлек запах кофе. Потом все произошло очень быстро и в некотором беспорядке. Когда она поняла, в чем дело, и криком стала будить всех в доме, дядя Маурисий уже залез на подоконник в своей комнате на третьем этаже и отчаянно пытался ухватиться за розовый куст (плетистый розовый куст с крепкими побегами, который в начале лета дарил нам красные пахучие розы; он рос у входа в дом и гордо простирался по всей правой стороне фасада: его посадила мать, когда родился Микель Первый, и он пережил его на много лет). Похоже, дядя решил спуститься в сад, держась за ветви розового куста, не подумав о шипах (бедняга Маурисий забыл песню Шуберта[118]), и с каждым уколом, который наносила ему роза, роза, алый цвет[119], вопил от боли и заливался странным, почти что демоническим смехом. Через несколько минут у входа в дом собрались халаты, тапки, дрожь, полудрема, мать, Ремей и Микель. Они в ужасе глядели, как дядя почти повис на розовом кусте, в пижаме, кричит при каждом уколе шипов и поглядывает вниз, как будто рассчитывая прыжок («О нет, дядя, ты разобьешься о землю, нет!»). Никто не знал, что делать. Тогда Микель вбежал в дом, крича, как будто на вершине Курнет-эс-Сауда, и знаками показывая матери и Ремей: «Матрасы, выносите матрасы! И позвоните ноль девяносто два». Он взбежал через три ступени по парадной лестнице, ударяясь о дубовые перила со словами: «Нет, дядя, куда ж тебя несет, мать твою за ногу», и, добравшись до дядиной комнаты, повернул ручку и шмякнулся лицом о дверь, потому что она не открылась. Тогда на несколько мгновений ему показалось, что все потеряно, но он тут же пришел в себя: «Дядя, не прыгай, сукин ты сын, погоди». А внизу, с невидимыми слезами на глазах, мать бормотала в смятении: «Что с тобой, Маурисий, ты расстроен? Отчего? Что тебе нужно, что у тебя болит?» А дядя мычал, чудом зацепившись за крепкую ветвь без шипов, и говорил: «Сейчас спущусь, Микель, сейчас спущусь», а мать кричала: «Микель, Микель! Микель, он тебя зовет!» А прошло всего несколько недель с тех пор, как исчез Пере Женсана Беглец. И если бы мать Микеля или все мы знали, почему он говорит: «Микель, сейчас спущусь», мы бы, наверное, дали ему спокойно прыгнуть и обрести покой, потому что очень трудно, невозможно жить в таком аду, где обитал дядя Маурисий, – в аду, о котором знал только он, а ни мать, ни я даже не подозревали. А в это время Микель, который уже повредил себе плечо, пытаясь выбить им дверь, начал наседать на нее другим плечом, сжимая зубы от боли, и кричал: «Позовите Рамона, пусть придет Рамон!» И тогда дверь подалась с таким хрустом, как будто сломалась кость, и криками Ремей был наполнен теперь уже весь дом Женсана, до самой галереи с прадедовскими портретами. И комнатная пальма, стоявшая под портретом Карлоты, задрожала от огорчения, как будто несчастная Карлота переживала за сына, который взял да и съехал с катушек. Итак, дверь открылась, и Микель высунулся из окна. До дяди было уже не дотянуться. Он глубоко вздохнул и искоса поглядел, нет ли внизу, в саду, тысячи матрасов и полицейских машин.