Читаем без скачивания Старая проза (1969-1991 гг.) - Феликс Ветров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но он ничего не сказал, да и не один ли черт?
Промямлил насчет колес и заткнулся.
Развалина? А, добро! Ништяк, покопаемся. Хоть и не механики мы, и не наше это дело. Авось и поездим, а что «конь» уж лет сто на автоген дышит — не беда: выкинем проеденный кислотой до дыр аккумулятор, над карбюратором поплачем… А! Все нам в цвет! Не думать бы только, уткнуть все мозги без остатка в эту заросшую грязью зверюгу — и рыться, чистить, клацать домкратами — пускай шоферюги со смеху дохнут, нам бы только в деле этом железном зарыться — и спасибо, и можно жить. И что же, оказывается, живем.
Запчастей в хозяйстве гаража не имелось. Но механики подмигивали и намекали — стало быть, кое-что в заначке хранили. Шоферы учили: «Под аванс с Ермолаевым, с завгаром, сходи в „стекляшку“, посиди, угости, побалакай, Ваську-бригадира прихвати — и всё, парень, ажур полнейший, Ермолаев скалькулирует: через неделю в рейс уйдешь, вон „газ-пятьдесят третий“, видишь, на эстакаде, можно сказать, ничейный и новый почти, а так это тебе вроде штрафа за бабушкины грехи».
Старая история! «Сходи… угости… поговори по-человечески…» Но невдомек было им, веселым шоферам, что плевать ему — с поршнями мыкаться, чужое дерьмо сколупывать иль мотать на счетчик за верный свой километро-тонно-час в копейках.
И снова, как давным-давно, играли в домино у пожарного щита, отбегали договориться с диспетчершей насчет путевых листов, чтоб чего-то дописала, чего-то забыла дописать, и опять хлопали косточками, вмазывали «дупель» и приканчивали «рыбой», уходили в рейсы, гудели у ворот, подкидывали механикам на «ускоритель».
Сапроненко, в замызганной спецовке, перемазанный автолом, не присаживался с ними, как в былые времена, а, скрестив руки, стоял над столом и молча следил за игрой.
У говорливой старухи Федоровой он снял комнатенку с видом на соседский сарай, кой-чего из своего «парада» перетащил от тетки, вымыл на новом месте полы — и у себя, и у хозяйки — заплатил за три месяца вперед и стал жить.
Девятиметровка пришлась ему в самый раз, и кровать впору, и вышивка на стене — Тарас Бульба с сыновьями уезжают, а мать им машет. Глаза у коней были, как у камбал, оба с одной стороны, и это очень понравилось Сапроненко.
В первый же день старуха хозяйка, любуясь мокрыми еще полами, принесла ему вареников, он не отказался, съел с удовольствием.
Вареники, большущие и плохо слепленные, лежали трех сортов: с картошкой, с творогом и вишнями. Он ел, запивая солоноватым чаем, а старуха сидела н рассказывала свою жизнь: и как батрачила девчонкой на купцов Самсоновых, а после на рыбозаводчика Тоцкого, как гуляла-вечеряла, как замужем была…
Так и повелось: он приходил из гаража, мылся, соскребал черное масло с рук, хозяйка — когда угощала, когда и нет, а то и он брал ей в палатке элеватора печенья с конфетами. Отужинав, ложился, забросив руки за голову, и слушал старуху — рассказы ее не кончались и все больше повторялись, многое из рассказанного накануне перепутывалось, изменялось… Он слушал, не перебивал, думал о Галине, о старухиной жизни, о Володьке — написать другу не было сил, слушал — и размышлял, как завтра поговорить относительно тормозов.
Он снял себе жилье там, где вряд ли кто мог его знать, но женщины на улице уж скоро кивали ему по-соседски, а там он прослышал, что Федорова совершенно без памяти от молчуна-постояльца, не нахвалится, всем он ей вышел — и одно только, как чувствовал Сапроненко, смущало и малость огорчало ее: что он в рот не брал никакого вина.
Часто в обед, если выходило со временем, кто-нибудь из своих, из шоферов, подбрасывал его к школе, он встречал Лепку с уроков н доводил до дому. Лепка молчала, отворачивалась, покусывала по-галкиному губы. Раз-другой они столкнулись в школьном дворе с Юрием, пожали руки, покурили, а после, не сговариваясь, устроились так, чтоб встречать дочь и не видеться самим. Но все равно накладки случались: покупали ей одинаковые книжки, и, если опаздывал с подарком Сапроненко, Ленка презрительно морщилась и говорила: «У меня такая есть!»
Он терпел, отворачивался и щурился на туман, стлавшийся над морем, курил, радуясь тому, что осталось хоть это и он может просто видеть ее. На кладбище — не ходил.
Мало-помалу к концу ноября он довел-таки машину до рабочего состояния, отладил, обдал из шланга и с час поездил по территории элеватора.
Вот и снова его несло вперед силой рокочущего мотора, и руки-ноги сами делали, что им положено, втыкали передачи, прибавляли-убавляли газ, а голова механически прикидывала, где пройдут задние колеса и не наскочат ли на бортовой камень.
Приближались холода. Можно было перезимовать и в казенном ватнике, но там — осталось зимнее пальто, еще кое-что из нужного ему добра. Кроме того, нужно было забрать в училище документы.
В виде премии его пересадили на другую, по-настоящему рабочую крепкую машину, на которой он мог без опаски отправляться по зиме хоть в Крым, хоть в Ростов. Перед первым дальним рейсом Сапроненко взял за свой счет четыре дня и в забитом плацкартном поехал в столицу.
В Москве уже лежал первый снег.
Подняв воротник новой куртки, поводя плечами, он быстро, не глядя по сторонам, прошел по длинной темной предрассветной платформе и спустился в только что открывшееся метро.
В раннем поезде вместе с ним катили на свои заводы еще одни только работяги. Сапроненко стоял у дверей качающегося вагона, и ему казалось, что с тех пор, как он уехал отсюда, прошло много лет. Поезд нес его, а он все никак не мог решить куда же поехать сначала?
В училище? К Володьке?
Или — туда?..
Эскалатор поднял его на белый свет. Сапроненко быстро шагал по Арбату, свернул в проходной двор, вышел в другой. Дамочки выгуливали овчарок, собаки носились, празднуя зиму, таскали в зубах палки.
Вот и дом — всё тот же, в изморози на окнах, и мрачная беспредельность в темном парадном — только где-то отблески света на перилах, на ступенях, ввинчивающихся в черноту. А ветер? Нет, не поет. Забито там, где раньше сквозило, — фанеркой заколотили, зима — не лето.
Музыки не слышно было за дверью.
Он нащупал деньги в кармане и нажал на кнопку звонка, напружинился, еще не зная, что и как скажет, чувствуя только, как взглянет, неторопливо, и как не даст захлопнуться крепкой старой двери.
Никто не открывал. Жестокая решимость охватила его. И он навалился всей силой, и жал, жал, не отпуская, и звонок плясал, дребезжал н зудел.
Наконец, движение послышалось за дверью. Она распахнулась, едва не стукнув Сапроненко по лицу, и он еще ничего не разобрал а полумраке, никого не различил, но понял, что ошибся квартирой; хлынул запах людей — живших, дышавших, готовивших еду, приносивших цветы…
— Извините… — пробормотал он, но вгляделся и остановился.
Это была все-таки та самая квартира, он не мог спутать, он запомнил эти разводы на потолке, и вешалку…
— Вам чего?
Перед ним стоял парень лет двадцати, растрепанный, спортивный, испуганный и готовый пустить кулаки от распиравшей его горячей молодости.
— Мне… Михаила Борисовича… — сказал Сапроненко.
— Кого-о? — переспросил парень. — Не знаю… Нет таких! — Он обернулся к дверям в комнату. — Наташка! Тут какого-то Михаила Борисовича…
Из той двери показалась тоже раскрасневшаяся, смущенная и растрепанная головка. Глаза большенные, счастливые, еще не стеревшие счастья с ресниц, удивленные…
— Кого?
— Я здесь был… у знакомого… — сказал Сапроненко.
— А-а! — улыбнулась, как бы сквозь сон, девчонка в голубеньком халатике и выскользнула в коридор. — Вы знаете… — Тут она совсем проснулась и зачастила радостно. — Это, наверно, человек, который до нас тут снимал, пожилой такой, да? Он заболел, кажется, а нам его знакомый пересдал… нам сняли квартиру, потому что с родителями — сами знаете… Ну вот, мы месяц тут живем, а где тот человек, честное слово…
— Ясно, — кивнул Сапроненко. — А вы… молодожены, так понимаю?
— Ну да! — заулыбалась она, и муженек молодой не выдержал, улыбнулся ей укоризненно, а Сапроненко — как бы прося извинения за ненужную ее болтливость.
— Значит, говорите, месяц? — в ответ им улыбнулся Сапроненко, — Ну да, вот ведь… Извиняюсь, ребята, знал бы — не будил…
— А мы так испугались… — все говорила она, — думали, это из домоуправления, потому что мы не прописались. А если мы в Москве прописаны, нам тут тоже надо — не знаете?
— Ой, не знаю! — развел руками Сапроненко.
Они стояли перед ним, чуть обнявшись, такие молодые, такие звенящие…
— Не знаю! — повторил он. — Живите — и все! Ну, привет!
Он ощутил вдруг зависть к этим ребятам и, почувствовав ее, понял, что снова может жить и — живёт.
Выйдя на улицу, Сапроненко остановился. Как же! Заболел он!