Читаем без скачивания Новый Мир ( № 9 2004) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сатирические, юмористические.
— Сатирическая струя у него настойчивая и, видно, не давала ему покоя. Для смеха он не жалел никого.
“История государства Российского” — очень зубоскально, и в лад радикалам. (И тут дал много метких стихов.)
Но и: большинство сатир его недолговечно, новые времена потребовали новых.
Поэмы.
“Грешница” как бы недотягивает. Неубедительное исполнение.
“Иоанн Дамаскин” сильно затянут и потому маловыразителен (но тропарь — хорош).
А “Портрет” — по-моему, очень мил: поэтично, молодо и хорошая доза юмора, который А. К. Толстому всегда удаётся.
© А. Солженицын.
1 Сурат И., Бочаров С. Пушкин. Краткий очерк жизни и творчества. М., 2002, стр. 59 — 60.
Как Чехов писал стихи
Осия Петрович Сорока (1927 — 2001) — один из самых известных переводчиков англоязычной литературы. В списке его основных переводов повесть У. Фолкнера “Медведь” и романы “Шум и ярость”, “Непобежденные”; романы Дж. Ле Карре “Убийство по-джентльменски”, Дж. Олдриджа “Горы и оружие”, С. Фицджеральда “Последний магнат”, О. Хаксли “О дивный новый мир”; новые переводы десяти пьес У. Шекспира (“Буря”, “Мера за меру”, “Король Лир”, “Кориолан”, “Сон в шалую ночь”, “Отелло”, “Антоний и Клеопатра”, “Ромео и Джульетта”, “Как вам угодно”, “Венецианский купец” — см. книгу: Уильям Шекспир. “Комедии и трагедии”. М., “Аграф”, 2001).
За перевод “Короля Лира” О. П. Сорока удостоился Премии Москвы в 1992 г. (спектакль режиссера С. В. Женовача в Московском драматическом театре на Малой Бронной) и такого отзыва в журнале “Театр” (1992, № 10): “...Перевод Осии Сороки — это крупнейшее событие не только в истории шекспировских переводов, но и в истории взаимоотношений между русской культурой и Западом”.
Книгу пьес У. Шекспира в переводе О. П. Сороки завершает эссе переводчика “Загадки Шекспира”. Это серьезное литературное исследование под шутливой беллетристической оболочкой.
Предлагаемая статья “Как Чехов писал стихи” написана в той же беллетризованной форме “вечеров” с участием сердитого старичка Евсея Лунича, что и “Загадки Шекспира”. Это — вторая глава из неопубликованной книги переводчика “В поисках спасения” — о страсти творчества (см. журнал “Современная драматургия”, 2002, № 4 — “В моей пьесе видят положительно не то...”). В автобиографии О. П. Сорока писал: “Перевожу англоязычных прозаиков — по преимуществу беру прозу, так сказать, поэтическую. Стремлюсь сохранить ритм, мелодию фразы, потею над этим и мучаюсь”.
Пусть эти слова о “мелодии фразы” станут понятны широкому читателю на примере строк Антона Павловича Чехова в год столетия со дня его смерти.
Вечер первый. Два признания
Я пожаловался как-то Евсею, что не знаю вкуса икры.
— То есть не находите в ней вкуса? — с живостью переспросил он.
— Нет, просто никогда не ел икру.
— Да, для нас, малоденежных смертных, она ушла в возвышенную сферу мифов. Скудеет земное меню. А я помню еще довоенные икорные времена. Да что там, в году даже пятьдесят шестом Ленинград наводнили, помню, крабовые консервы. Небольшие такие жестяночки с красивой золоченой надписью “Чатка”. Латинскими буквами. Эти камчатские крабы были деликатно, тончайше вкусны. Действительно деликатес. Бело-розовое мясцо, завернуто причем в пергаментную бумагу — чтоб избежать соприкосновенья с металлом банки. И баснословно дешево — шестьдесят копеек. С каких небес упала эта манна, не знаю. Эти консервы явно предназначались для Запада. Возможно, Запад объявил им бойкот, поскольку их производили заключенные. А возможно, их забраковали отчего-то... Я-то их ел с удовольствием. Но я не зря спросил, находите ли вы вкус в икре. Как ни совестно сказать, сам я не нахожу. Моченую антоновку, капусту квашеную люблю, даже сейчас вот ощущаю во рту их со всеми оттенками вкуса. Как хорош острый рассольный сок красного помидорчика из бочки! А вот к икре я постыдно равнодушен — что красной, что черной. У Чехова описан дьячок... (Евсей порылся в пухлом бумажнике — там у него не деньги, а именно бумажки, склад бумажек.) Вот послушайте: “Как-то на поминках у фабриканта Костюкова старик дьячок увидел среди закусок зернистую икру и стал есть ее с жадностью; его толкали, дергали за рукав, но он словно окоченел от наслаждения: ничего не чувствовал и только ел. Съел всю икру, а в банке было фунта четыре”. Это несколько больше полутора килограммов... Таким как бы эпиграфом начинается страшная повесть “В овраге” — о катастрофе, нависшей над Россией. И вот этому несчастному дьячку я не способен сочувствовать. По мне, хоть бы и вовсе икры не было. Иммунитет это или уродство, но я готов признать, что это не совсем нормально.
— Ну уж, перегибаете.
— Да нет, в каждом, вероятно, человеке есть странности — есть своя если не изюминка, то безуминка. Раз уж пошло на признания, то откроюсь вам еще в одном: представьте, я не ощущаю разницы между поэзией и прозой.
— Не отличаете ямба от хорея? — пошутил я.
— Очень даже отличаю. Но в прозе слышу те же ритмы. Ситуация с поэтическими размерами такая. В ямбе и хорее чередуется ударный слог с безударным. В трехсложных размерах — ударный с двумя безударными. В дольнике ударный слог чередуется то с двумя, то с одним безударным. А в тактовике между ударными слогами — самое разное число безударных. И вот меня в прозе преследуют дольники, а еще более — тактовики, и нет от них спасения. Читаю, скажем, тургеневское “Довольно”. В нем человек-творец, художник безвозвратно прощается со своим творчеством:
Так скупой, в последний раз налюбовавшись
своим кладом, своим золотом, своим светлым сокровищем, —
засыпает его серой сырой землею;
так светильня истощенной лампады,
вспыхнув последним ярким пламенем,
покрывается холодным пеплом.
Взглянул зверек в последний раз из своей норки
на бархатную травку, на солнышко, на голубые ласковые воды —
да и забился в самую глубь, свернулся калачиком —
и заснул.
Будут ли ему хотя во сне мерещиться
и солнышко, и травка, и голубые ласковые воды?
Здесь три предложения. Для меня это три поэтических строфы. В первой шесть строк, то есть она — шестистишие. Затем четверостишие и двустишие. И слышится в этих строках тактовик.
Четырехударный: вспыхнув последним ярким пламенем;
трехударный: покрывается холодным пеплом;
пяти- и шестиударный, — скажем, в заключительном двустишии вторая строка — пятиударная.
— А в поэзии русской есть подобные строфы?
— Да. Вот у Блока — четырехударное двустишие:
Медленный, белый подходил рассвет,
Вместе с человеком взбирался на лестницу.
— Простите, Евсей, но для меня это звучит как-то расхлябанно. Я привык к более строгим стихам. А так любую прозаическую фразу можно объявить поэзией.
— В том же и вся штука, в том же и безумие. Для меня любая прозаическая фраза есть поэзия. Хорошая или плохая, но поэзия. А вам хотелось бы дать строже, устранить, как вы говорите, расхлябанность? Жил во времена Тургенева, а потом Чехова известный поэт и еще более известный судебный оратор С. А. Андреевский. И вот он задумал внести поэтический порядок в прозу Тургенева, — весьма прилежно переложил на строгий размер (амфибрахий) десять главок тургеневского “Довольно”. Тургенев воспротивился опубликованию этих стихов. Но после его смерти Андреевский все же напечатал свое переложение в “Вестнике Европы”. Видимо, считал его достойной данью памяти умершего. Вот послушайте наш отрывок в переложении поэта Андреевского:
Так точно, над кладом скупой
Дрожит и любуется золотом милым,
И с ним расставаясь, в молчанье унылом,
Его засыпает землей!
Так точно фитиль истощенной лампады,
Встречая повсюду горенью преграды,
Сверкает последним лучом —
И меркнет, скрываяся в пепле холодном!
Так точно, печалясь о лете свободном,
Зверок выползает тайком
Из маленькой норки и смотрит на воды,
На солнце, на травку, на синие своды
Пред долгим и тягостным сном, —
Взглянул — и свернулся, и в норку забился...