Читаем без скачивания Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2 - Елена Трегубова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, или — на худой конец, думала она, заграница, предчувствовалась ей, наверное, как место, где до сих пор играют вместе Джон и Пол (потешную музыку, которая, на фоне модных групп, кажется уже колыбельной), остроумно издеваясь над брюлликами и прочими бирюльками сытой публики — пожалуй, что ждала она, когда уезжала сюда из Москвы, чего-то такого.
— Ну что? Вот они — десять дней, которые потрясли мы? — смеялся, засунув нос в купе, блаженный Дьюрька, который жить не мог без того, чтоб не переделывать на свой лад громкие заезженные цитаты, почерпнутые из исторических книг. Дьюрька с неожиданной спринтерской скоростью выкинул хитрый финт — пока все толпились и с отрыжкой забивались в узкое горлышко тамбура, заскочил через другой, передний, пустой вагон, перешел внутри между вагонами, и теперь вбегал в купе — одновременно со столкнувшимся с ним, подваливавшим с другой стороны Воздвиженским.
— Во-первых, не десять дней, а… — загугнил, было, Воздвиженский, отпихивая Дьюрьку.
Но посмотрев на Елену, осекся.
Когда поезд тронулся, Елена, не желая помощи ни спокойно храпящего уже на своем персональном трехкресельном диване Чернецова, ни сидящего рядом с ней Воздвиженского (героически промолчавшего по поводу ее авангардистской прически), ни всё никак не угнездящегося на сидении, следом за ним, у двери, оттесненного им все-таки Дьюрьки — встала и сама потянулась на полку за своей спортивной сумкой. С мягким стуком сволокла ее на пол. И полезла за книжкой.
— Неееееет… глазам своим не верю… — оторопела она, расстегнув молнию сумки.
— Чего такое? — всполошились и Дьюрька и Воздвиженский одновременно.
— Они украли мое любимое банное полотенце! — только и выговорила она в ответ.
Глава 7
IСтолица встретила их серебряным ледяным дырявым неравномерным ливнем со снегом, как будто бы где-то вверху, на небе, подтекало с крыш; струи долбили и без того уже склизкие подтаявшие подводные ледяные айсберги; воды везде на улицах было выше щиколотки — и только мертвый бы не навернулся на этом рельефе.
И уже только доехав до дома, Елена рассматривала подсунутые Катариной, вместо махрового полотенца, сливочную рубашку с пионами, как будто нарисованными на ней бордовой губной помадой; и джинсовую мини-юбку, драную так, что захватывало дух — в трех местах, в том числе и на заду, с хрустящими парусиновыми заплатками из мультфильмов; и воздушный, просвечивавший насквозь, связанный свободным шерстяным кружевом цвета морской волны свитер; и цвета топленого масла блузку с декольтированным отворотом, так что воротник лежал не выше края плеч и ключиц, и лиловый свернутый рюкзачок с видом, почему-то, гор Колорадо, и…
В уже измятой приложенной записке говорилось, что свитер собственноручно связала ей за эти две недели так и не увиденная ею тетя Амброзина — по шпионски предоставленным ими, видать, габаритам. И дальше объяснялось, что они, мол, резонно боялись, что Елена откажется от обновок, если их заметит до выезда — и поэтому-то и стырили-де полотенце, которое будет ждать у них дома ее возвращения.
Все подсунутые одежды насквозь пропахли Катарининым кондиционером для белья — сладким, цветочным — и, хотя и слегка навязчивым, который хотя и раздражал Елену, пока она была там, у них (потому что, когда Катарина сидела рядом, это была не Катарина, а воздушный столб подчеркнуто дружественных озону химикатов), но теперь с головокружительной скоростью, в миллиардную долю секунды, проделал за нее тысячи километров.
И Елена сразу почувствовала на себе прощальные объятия Марги, которая, перед бегством в свои жаркие, обгорелые турецкие снежные горы, сгребая ее в охапку, как тяжко курящая медведица детеныша, приговаривала, хрипатой своей гармоникой: «Я хочу, чтобы и там, у тебя в стране, тебе тоже было тепло… Слышишь?»
Крутакову Елена не звонила — пользуясь неточным объявлением дня приезда — пока не отоспалась. «И, вообще, — думала она, — не стану звонить, пока ничего не решила насчет Воздвиженского». В школу она, разумеется, тоже решила пару дней не суваться. Да и на улицу — тоже. «Да почему я обязана вообще что-то решать и Крутакову что-то рассказывать? Кто он мне вообще?!» — вдруг с возмущением бунтовала она. И чувствовала, что у нее уже идет голова кругом — от всех этих ну совершенно не нужных ей, мешающих нормально жить, раскладок. Тем не менее — в хоть и шедшей кругом голове, было четкое ощущение, что простейший выбор ей все-таки сделать придется: решить, закреплять ли эту странную, с долгой двухнедельной выдержкой производимую, и до сих пор расплывчатую, фотографию Воздвиженского? Или выбросить из жизни негативы, не разбирая?
На Белорусском вокзале, когда поезд уже тормозил, в самую последнюю долю секунды перед тем, как уже должна была начаться отвратительная ледяная вокзальная кутерьма, где все и вся чувствовались как коробяще чужие, Воздвиженский спросил ее телефон, — она наскоро зажгла перед его носом семисвечник цифр, понадеявшись на дыры, и дышла, и сквозняк в его памяти, и радостно с ним рассталась.
Воздвиженский не звонил: ни в день приезда, ни на следующий — и она с облегчением решила, что он, сам того не зная, упростил ей решение ребуса. «Нет, ну конечно, встретимся в какой-то момент в школе — и будет страшно неловко. Но… что теперь поделаешь. Просто все будет точно так, как было до этой поездки», — успокоено, как будто свалив со своих плеч горы непосильной ответственности, подумала Елена.
Но опять и опять чувствовала неприятный, буровящий под ложечкой вопрос: рассказать ли все-таки о Воздвиженском Крутакову, когда они встретятся — хоть словом? И — то ей казалось, что в Мюнхене Воздвиженский был как бы непроявленным негативом — и пока она не закрепила его уже здесь, в Москве, пока они с ним не виделись — или (что более важно) — пока она не произнесла его имени Крутакову, вслух, — Воздвиженский как бы не существовал. И было ли там вообще чего проявлять, на этом негативе? Рассеялся, как серебряная пыль в этом сером галлюциногенно пасмурном мокром московском воздухе.
Или, наоборот — ей вдруг казалось, что расскажи она Крутакову хоть намеком — и тот изотрет все начисто своими обычными шуточками и издевками. И становилось вдруг опять жалко.
В любом случае этот акт воплощения (или не-воплощения) Воздвиженского в слова казался ей неприятно ответственным и влекущим за собой какие-то неотвратимые мистические последствия — просчитать которые, как она уже в полном отчаянии себе говорила, она не в состоянии.
«Я не обязана перед ним отчитываться, в конце-то концов! Что это я ему вообще докладываю-то про себя всё?» — ругалась она на себя. И тянула, и тянула, и тянула со звонком Евгению. Хотя уже просто лопалась от желания увидеться с ним скорее.
В воскресенье Крутаков позвонил сам.
— Ну пррриматывай сюда вечеррром, если хочешь. Я у Юлы́, на Цветном, — лениво пропел он. — Эта ка-а-аза опять куда-то отваливает сегодня. Подожди, что? А? — За кадром послышался короткий смешок Юли, с матерком что-то объяснявшей. И Крутаков пояснил: — А, понятно. Эта ка-а-за говорррит, что она в Питеррр уматывает, к Мафусаилу на сэйшэн, — зевнул Крутаков, растягивая гласные.
Матери Елена бесстыдно соврала, что едет «на свидание» с Крутаковым: в гости к его друзьям, — и предупредила, что приедет, наверное, под утро. С недавнего времени мать, сделав, как ей самой казалось, выбор в пользу меньшего из зол, всеми силами подталкивала ее к выбору жениха — лишь бы любыми средствами отвадить дочь и от политики, и от церкви. И даже на поздние заявы домой готова была уже закрыть глаза. Крутакова же мать прекрасно помнила по тому скандальному телефонному звонку, и наивно полагала, что он, и вправду — дочерин воздыхатель; никоим образом, Крутакова ни с Темплеровым, ни с самой что ни на есть отъявленной прожжённой антисоветской организацией не связывая. И теперь мать еще даже и всучила ей, со своими обычными присказками («На всякий случай!», «Чтобы чувствовать себя независимой!») деньги на такси на обратную дорогу.
Выбежав из дому, ежась, несмотря на напяленный поверх рубашки Амброзиновый свитер и желтую синтепоновую зимнюю куртку, Елена поразилась, как быстро — всего за две недели — родной город, из которого так мучительно тяжело было уезжать — изменился, казался теперь уже другой планетой. И она насильно — в приказном порядке — заставляла себя улыбаться всем угрюмым, депрессивным лицам, с которыми сталкивалась на улицах и — что было особенно трудно — в метро — улыбаться в точности так, как это легко делал практически каждый прохожий и в Мюнхене, и в Ольхинге, встречаясь с кем-то взглядом.
У перехода на Цветном, между двумя заматерелыми, заглазированными высоченными черными сугробами, была лужа, обойти которую с боков не было ну никакой возможности — по обоим краям облизанный лед загибался под таким убийственным углом, что ни единого шанса без контузий катануть кругом по треку там не было. Елена решилась идти вброд, уже чувствуя отвратительно просачивавшуюся через шнуровочные бреши кроссовок ледниковую воду.