Читаем без скачивания Только один человек - Гурам Дочанашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я верю только в самодисциплину, вот хотя бы в такую, каш четко выраженная самодисциплина Флобера.
— Разумеется. Это тебе не дисциплина, навязанная извне, которой я и врагу своему не пожелаю. Во всем главное — личная интонация.
— Да. Я говорил о том, что, поставив лично себе в заслугу высочайшие достижения великих предков, эти набитые всякой дьявольщиной головы — откуда еще, как не из человеческих плеч может вырасти такая дурацкая тыква! — возомнили себя господами вселенной, и хотя мы очень уважаем — ну-ка кого?
— Баха и Гете, Бетховена и Кранаха, Шиллера, Дюрера... Шуберт, батоно, и Моцарт тоже по-немецки говорили, Кант...
— Достаточно! Только не навязывай мне философов. Забьются по углам, каждый сам по себе, и ну мудрствовать — это должно быть так, а то должно быть сяк, или — это не должно быть так, а то не должно быть эдак, а должно вот эдак и эдак, просто убиться можно от стольких «должно»! Хорошо, хватит, кто ты такой? Отпусти душу на покаяние.
— Да, и иди себе своей дорогой...
— Им не достает искусства воплощения... Они плохо читаются...
— А так они тоже силятся улучшить отношения между людьми.
— Да-а, это мыслящий народ.
— И все же не говорите мне о них, я предпочитаю людей дела. Налей-ка еще разок.
Бутылочные бесы переместились поначалу в стакан, а там и в утробы братьев, но перед ними лежал еще долгий, приводящий в изнеможение, путь.
— Я непременно должен отметить, что говорю только о злонамеренном использовании заслуг предков, а так ведь и сам Бетховен творил в завоеванной стране...
— То-то я и дивлюсь, — вывернул Василий ладони наружу, — у турков, глядь, не очень-то густо было с гениями... однако их не знавшая грамоты рука постоянно сжимала меч...
— Один, дескать, поэт, был у нас, да и тот писал на чужом языке...
— А кто же их тогда принуждал...
— Хорошо, будет, — прервал их Шалва, так как они нежелательно отклонились от темы, — я уже говорил вам: чтобы тронуть человеческую душу, надо подойти к ней под углом искусства, и меня очень мучал выбор — под каким же все-таки именно углом? Музыка, поэзия, как и иная подобная благодать, таят в себе, как я сказал, опасность увенчаться под конец чем-то плохим. Вот я и ломал себе голову по-всякому, немного при этом стыдясь перед самим собой: как браться учить кого-то уму-разуму, когда ты и сам не без греха.
— Я-то, пожалуй...— вырвалось у Васико.
— Что ты пожалуй?
— Почти безгрешен, — сказал Васико и покраснел.
— Да, как раз, — скорчил ему рожу Гриша. — А давать по ночам ключ от своего ателье — это, по-твоему, как называется?
— Меня же и попрекаешь? — сперва удивился, а следом пришел в негодование Василий. — Меня же попрекаешь корыстью? Бессовестный ты!..
— В данном случае я правда свинья, — признался Гриша. И улыбнулся: — Иди поцелую.
— Мелкие грешки водятся за каждым из нас, — подвел черту под небольшой, мирно закончившейся перепалкой Кежерадзе Шалва. — Но, что правда, то правда, мы не зловредные.
— Еще этого нам не хватало...
— Ах, ах, боже упаси.
— Так вот, я и остановил свой выбор на самом что ни на есть безукоризненно чистом из искусств.
— На каком же это... все-таки, — взволнованно спросил Гриша.
— На каком, правда, а?.. — и того пуще разволновался Васико.
— Только не переизумитесь. Чтоб не ошарашить вас с ходу, подойду постепенно, — сказал Шалва и поднялся с места: — рааз... дваа... иии... цирковое искусство, вот что!
Жили-были бедные-пребедные муж и жена; жена бесперечь пилила мужа: встань, человек, пошевели руками-ногами, небось под лежачий камень и вода нейдет, походи туда-сюда, может, сыщешь где какую работу и принесешь домой деньги.
Пошел Киколи, помыкался туда-сюда, подзаработал немного, вернулся домой. Но жене показалось этого настолько мало, что она поскидала с ног вверх тормашками коши и, раскрыв рот, вылила на голову мужа целый ушат вселенской грязи. Плохи были дела нашего Киколи, совсем бедняга повесил нос. Был, правда, у него камень желания, но крупный и в таком деле, как подавать вам царские яства, он ровно ничего не смыслил, зато мог заставить солнце взойти на небосклон и воду пробиться из недр земли. Пустился наш Киколи в путь, но не подвел ли его и тут этот камень желания? Он просил хорошей погоды, а разразилось ненастье, да такое злое, что почище сварливой дочери султана. Идет, шагает Киколи в ночи, есть-пить ему хочется, дождь хлещет, холод пробирает до костей. Встретилась ему в пути заброшенная могила, он и присел тут; а дождь льет и льет на него, как из ведра, так что уж и сам Киколи вроде бы уподобился облаку; забери меня чума, думает, будь что будет, все равно не сойду с места. Сидит он так под проливными дождем, и вдруг доносится до него откуда-то снизу голос: ээх, Киколи, знать бы тебе, что пусть и в самое лютое ненастье, все равно там хорошо. Приободрился наш Киколи и двинулся дальше своей темной дорогой, может, думает, я и найду еще свое счастье. И не холодно ему больше, и голод-жажда его не мучат. Шагает и шагает он себе, ан глядь — вдалеке какой-то слабый свет брежжится.
— Вы удивлены, верно? — исполненное воодушевления лицо Шалвы радостно озарилось: — Вот так, именно так, с удивления, и должно начинаться всякое стоящее дело. И коль первый же мой шаг оправдал себя, это уже кое-что значит.
В своем крайнем волнении он походил на одержимого, и Гриша сказал:
— Этого последнего стакана тебе не следовало пить.
Шалва от души расхохотался:
— Да ну тебя... — и вдруг стал жестким, подобно решетке:— Сидите как сидели! Ни звука! Ни малейшего шевеления! — Но потом, видно, что-то вроде напильника подточило его решеточнуу твердость, так как через некоторое время он сказал: — Поверьте мне, братья мои, мы не останемся в проигрыше.
Пошел и пошел вперед наш Киколи, подходит поближе и что видит: махонькое, совсем махонькое и жалкое, еще более ничтожное и жалкое, чем он сам, существо — крохотный светлячок забился в дупло рухнувшего дерева и время от времени просвечивает оттуда, словно бы постанывает. Чего это ты так, что с тобой приключилось, бедовик, спрашивает его Киколи. А тот ему: холодно-голодно мне, жажда меня замучила, пособи мне хоть маленько, может и я тебе в чем пригожусь. Да чем же-де я, такой несчастный, могу тебе пособить? — спрашивает Киколи. — Но у тебя хоть душа в теле держится. — Душа-то оно да. — Вот и вдохни в меня душу. — Рад бы, дружок, но тогда я сам без души останусь. — Напротив, коли ты вдохнешь в меня душу, тебе от этого только прибудет. — Это как же так? — спрашивает Киколи. — А так, что, согревшись сам, я и тебя отогрею.
— Слово «цирк» — латинского происхождения и означает оно «круг», — со всей основательностью, как то и положено, начал свои пояснения Шалва. — Отрасль эта, что правда — правда, весьма обширная. И чего только она в себя не включает: в нее входят, к примеру, акробатика, пантомима, клоунада, партерная гимнастика, вольтижировка на лошади, эквилибристика, жонглерство, музыкальная эксцентрика, иллюзионизм, и кто сочтет, сколько еще чего. Все это в наши дни. Но еще в Древней Греции, в Крито-Микенах, схвативши наскакивающего быка за рога, через него кувырком перемахивали; позже, в Древнем Риме, в понятие «цирк» вошли также гладиаторские бои и единоборство с разъяренными хищниками. Со временем, как это вообще бывает, древние виды цирковых зрелищ постепенно отмерли и на смену им пришли новые, которые я вам уже перечислил. Но мы с вами, братья, должны избрать самое сложное, самое безупречное и возвышающее из всех ответвлений циркового искусства, а то нет — иди и заставляй прыгать-скакать какую-нибудь собачонку-мартышку. Ну что в том хорошего, а?
— Да ничего, господи.
— Не прерывай меня, Григол, цирков...
— Но ты же ведь сам задал вопрос? Ничего не понимаю...
— Хорошо, помолчи. Я говорил, что из всех ответвлений циркового искусства я взял и выбрал лично для нас первейшее... первейшее... первейш... остановите меня!
— Что!
— А вот что, Васико, — не бойтесь, — вот что, братушки, не бегите от меня! Что-о? Клоунаду!
Два ошалевших от удивления брата с ужасом воззрились снизу вверх на третьего, а он, чтоб не дать им времени очухаться, пока они, придя в себя, поднимут его на смех, поспешно обратился вновь к академической пояснительной беседе:
— Слово «клоун», оказывается, английского происхождения, так в английском народном театре назывался в старину один из комических персонажей. Попозже, в четырнадцатом веке примерно, оно проникло и в определенного характера представления, именовавшиеся моралите. По душе тебе это название, Григол?
— Да. Итальянское?
— Французкое, — уточнил Шалва. — Верьте мне, братья, счастье принесет вам эта отрасль.
— Где же оно есть — это счастье?
— Помилосердствуйте, Григол!
— Нет, есть-то есть, как ему не быть, только на улице оно не валяется.