Читаем без скачивания Рассказы - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Машура медленно поднялась.
— Я начинаю понимать, — сказала она тихо.
Она открыла глаза, взгляд ее вначале напоминал лунатика. Понемногу он прояснился. Она опустила плечи, взялась рукой за спинку скамейки.
— Вот теперь будто бы яснее. Она еще помолчала.
— Знаете, мне иногда казалось, что вас забавляет играть… игра в любовь, что ли. В постоянном затрагивании и ускользании… для вас какая-то прелесть. Может быть, жизнь изучаете, что ли, женщину… И я бывала даже оскорблена. Я вас временами не любила.
Христофоров подался вперед, сидел недвижно, глядя на нее.
— Вдруг, именно теперь, в этот вечер, я поняла, что не права. Он? остановилась, как бы захлебнувшись. И продолжала:
— Вы, может быть, меня и любите… Христофоров нагнул голову.
— Но вы вообще очень странный человек… возможно, я еще мало жила, но я не видела таких. И именно в эти минуты я поняла, что ваша любовь, как ко мне, так и к этой звезде Веге… ну, это ваш поэтический экстаз, что ли…Она улыбнулась сквозь слезы. — Это сон какой-то, фантазия, и, может быть, очень искренняя, но это… это не то, что в жизни называется любовью.
— А почему вы думаете, — произнес Христофоров, — что эта любовь хуже?
Машура ступила на шаг вперед.
— Я этого не говорю, — прошептала она. Потом вздохнула. — Может быть, это даже лучше.
— Нет, — сказал Христофоров. — Я вами не играл. Но любовь правда удивительна. И неизвестно, не есть ли еще это настоящая жизнь, а то, в чем прозябают люди, сообща ведущие хозяйство, — то, может быть, неправда… А?
Он спросил с такой простотой и убежденностью, что Машура улыбнулась.
— Вы правы, — сказала она и подала ему руку. — Я, кажется, за этот вечер стала взрослей и старше, чем за много месяцев. Она провела рукой по глазам.
— Я буду помнить этот странный садик, луну, свою влюбленность… Да, во мне есть — вернее, была влюбленность… я не стыжусь этого сказать, Напротив…
Она направилась к выходу. Христофоров встал. Она вынула часики, взглянула и сказала, что пора домой. Христофоров проводил ее Почти у подъезда дома Вернадских встретили они Антона. Он, сутулясь, быстро и решительно шел навстречу. Увидав, поклонился. как малознакомый, и перешел на другую сторону.
Ночью Машура плакала у себя в постели. На Молчановке Хрис- тофоров, не раздеваясь, долго лежал на том самом диванчике, где она сидела. Сердце его раздиралось нежной и мучительной грустью.
XIIIСвятки в Москве были шумные, как и весь тот год. Гремели кабаре, полгорода съезжалось смотреть танго, — подкрашенные юноши и дамы извивались перед зрителями, вызывая волнение и острую, щемящую тоску. Меценаты устраивали домашние спектакли. В них отличались музыканты, художники, поэты, воспроизводя Венецию галантного века. Много было балов. Шли новые пьесы; открывались выставки, клубы работали. Морозной ночью летали тройки и голубки к Яру.
Именно в это время бойкая Фанни, вместе с другими дамами и мужчинами, задумала устроить маскарад. Собирали деньги, нанимали помещение, музыку; художники писали декорации; дамы шили платья, готовили список приглашенных.
Ретизанов попал туда. Утром приехала к нему Фанни, вручила билет и взяла пятьдесят рублей.
Ретизанов улыбался, глядя на нее.
— Какая вы… быстрая, — сказал он. — Вы ведь меня почти не знаете…
— И, тем не менее, вломилась и обобрала? Вас, ангел мой, во-первых, вся Москва знает, второе — вы со средствами, что вам пятьдесят рублей?
— Позвольте, — перебил Ретизанов, — а это интересно? Да, и Лабунская будет танцевать?
Фанни уверила, что сама Вера Сергеевна обещала быть, несравненная, очаровательная.
— Ха, Вера Сергеевна… Нашли кого с Лабунской равнять. Фанни засмеялась.
— Дело вкуса, голубчик. Не настаиваю.
Уже в передней, подавая ей одеться, Ретизанов сказал:
— Неужели вы серьезно думали привлечь меня этой… Верой Сергеевной?
Фанни хлопнула его слегка муфтой и вышла.
— Вы чудак, ангелочек. Всегдашний чудак. А мне еще в тысячу мест.
И она захлопнула дверь. Ретизанов же пошел пить кофе. Читал газеты — и раздражался — ему казалось, что они созданы для опошления жизни. Ничто порядочное не может появиться в них.
В это утро ему пришла мысль о том, что следовало бы заключить союз творцов и людей высшей породы, тайный союз вроде масонского, для охранения духовной культуры, общения между собой и попыток коллективного, но строго аристократического решения дел искусства, философии, поэзии. Мысль его воодушевила. Он бросил кофе, отправился в кабинет, долго ходил из угла в угол, пощелкивая пальцами, бормоча, потом пошел в спальню, для совещания с гениями. Его кровать отделялась занавесью. Он просунул голову между ее складками, погрузил глаза в полумглу, потом закрыл их. Некоторое время молчал, затем, уже против его воли, мозг зашептал бессмысленные слова, пока не стало казаться, что ни его, ни комнаты нет, все слилось в одно смутное пятно. Гении ответили. Они шептали, слабо и нежно, в оба уха. Он улыбался, кивал. Когда узнал, что нужно и они перестали, он отошел, бледный и усталый, сел на диван и отер лоб. Гении одобрили его. Они сообщили также, что завтра возвращается из Петербурга Лабунская.
В два часа он завтракал, один, в Праге, задумчивый и рассеянный. Когда подали бутылку мозельвейна и он налил вино в зеленоватый бокал, вдруг появился Никодимов.
— Ах, это вы… Ретизанов даже вздрогнул.
— Ну, присядьте…
— Что вы на меня так смотрите? — спросил Никодимов, холодновато улыбаясь. — Я не кусаюсь. Ретизанов смутился.
— Нет, ничего. Я вас не боюсь.
Никодимов спросил, пригласили ли его на маскарад.
— Пригласили… А вы откуда знаете, что все это… что это будет?
Никодимов имел нездоровый вид и слегка подрагивал глазом.
— Я знаю потому, что меня именно не пригласили. Всех моих знакомых пригласили, но не меня. Ретизанов спросил простодушно:
— Почему же не вас? Это странно. Никодимов ответил не сразу.
— Потому, — сказал он наконец, — что я Никодимов, Дмитрий Павлыч Никодимов. Но я все равно приду.
— Дмитрий Павлыч Никодимов… — протянул Ретизанов. — Как странно… Да, а знаете, — вдруг добавил он задумчиво, — когда вы подошли, мне на минуту стало жутко. Я ощутил… какую-то мертвенную тень на сердце. Будто что- то неживое.
Никодимов поднялся.
— Довольно, — сказал он. — Мне, знаете, все это надоело. Мертвенная или живая тень, мне все равно. Я пока все же человек, а не фигура.
Ретизанов привстал.
— Нет, да я не хотел вас обидеть.
Но Никодимов повернулся и отошел в дальний угол. Там сел один за столик и потребовал водки. Ретизанов же остался в смущении и некоторой тревоге. Что-то его угнетало. Кончив обед, расплатился. На сердце у него было тоскливо. Хотелось какой-то музыки.
Выйдя на Арбат, он взял налево, пересек площадь и мимо хмурого Гоголя 'пошел Пречистенским бульваром. Навстречу бежали гимназистки и хохотали. В тире Военного училища, за стеной, шла стрельба. Дети играли у эстрады. На деревьях гомозилось воронье, устраиваясь на ночь; зажигались желтые фонари, да летел снежок, бил в лицо. Чувство глубокой призрачности охватило Ретизанова. Вдруг ему показалось, — стоит ветру дунуть, все развеется, как и он сам. Он остановился…
— Может быть, ничего этого и вовсе нет? — спросил он вслух. Дети шарахнулись от высокого, худого, седоватого господина, говорившего с самим собой. Он постоял минуту и пошел дальше. У себя он застал Христофорова — в кабинете, в кресле у камина.
— Камин уже топился, — сказал Христофоров, улыбаясь, — когда я пришел. Я принес вам книжки, которые брал еще до Рождества. И говоря правду — озяб. Потому и сел погреться.
— Вы как будто извиняетесь, — сказал Ретизанов. — Черт знает! Вы должны были заказать себе кофе или еще что вздумается… Но вы вообще очень скромный человек… Когда я вас вижу, мне кажется, что вы хотите стать боком, в тень, чтобы вас не видели.
— Ну, может быть, я вовсе не так скромен, как вы думаете, — ответил Христофоров.
Ретизанов велел подать кофе.
— Вы действуете на меня хорошо, — сказал он. — В вас есть что-то бледно-зеленоватое… Да, в вас весеннее есть. Когда к маю березки… оделись. Говорят, вы любитель звезд?
— Да, люблю.
— В звездах я ничего не понимаю, но небо чувствую и вечность.
Он помолчал, потом вдруг заговорил с жаром:
— Я очень хорошо понимаю вечность, которая глотает всех нас, как букашек… как букашек. Но вечность есть для меня и любовь, в одно и то же время. Или, вернее, — любовь есть вечность…
Ретизанов выпил чашку кофе, совсем разволновался. Он нападал на будничность, серое прозябанье, на само время, на трехмерный наш мир, и полагал, что истина и величие-лишь в мире четырех измерений, где нет времени и который так относится к нашему, как наш — к миру какой-нибудь улитки.