Читаем без скачивания Красный террор глазами очевидцев - Сергей Волков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так и вышло. Сперва каждую сотню сопровождало двадцать вооруженных красноармейцев, потом десять, потом пять. В конце концов пленные уходили из Джанкоя или совершенно без конвоя или их вел, так сказать, почетный конвоир из советского обозного сброда, полураздетый, безоружный, по внешнему виду ничем не отличавшийся от вверенной его попечениям сотни «врангелистов».
К вечеру на эту почетную должность уже не находилось кандидатов. Советская армия, со всеми своими необозримыми тылами и обозами, неудержимо рвалась в Симферополь, к берегам Черного моря, к вину, к кошелькам застрявших в Крыму буржуев, к складам нового английского обмундирования. О богатой добыче махновцев и буденовцев, первыми ворвавшихся в «осиное гнездо контрреволюции», из уст в уста переходили творимые легенды. Уверен, что тот же магнит грандиозного грабежа притянул к себе и джанкойский особый отдел, поспешивший разделаться с нами путем «амнистии».
Только утром следующего дня я примкнул к возглавленной Кожухиным сотне и двинулся на север. На голове у меня была тиролька, на теле - присланная сестрами рубаха, поверх которой - чтобы не сняли - я надел рваный мешок из-под муки. Найденные за городом галоши оказались малы - я прошел в них час, натер до крови ноги, бросил галоши.
Сначала холодная, по утрам подмерзавшая грязь дороги и острые камни доводили до слёз. Потом боль притупилась, стала безразличной. На горке, круто сбегавшей к Джанкою, мы нашли еще теплый труп старика-татарина с отрубленными шашкой ушами. На волосатой груди его лежала крышка переплета с надписью: «Собаке собачья смерть…» Справа, за переходящим в мелкий кустарник садом горела скирда соломы. Слева плелись волы красного обоза. Над головой жужжал аэроплан…
Так начался мой многодневный поход на Мелитополь, закончившийся торжественным в него въездом. Смел ли я думать, что придется посягнуть на славу товарища Ленина, - в запломбированном вагоне…
Долго бежала «бандитская» сотня наша по пыльной, желтой щетине необозримой степи. Выплывает в памяти ночь того же дня, первая по пути на Мелитополь. Железнодорожное полотно осталось далеко справа. Скрипели телеги, мягко цокали копыта, песни сливались с руганью в диком попурри, пока таяли в беспрерывной встречной волне советской пехоты и конницы. Когда ушли в степь, тысячеголосый оркестр смолк. Редко в тревожную тишину врывались выстрелы. Густая тьма упала на тропинку, с вечера служившую нам путеводной звездой. Стушевались телеграфные столбы, овраги, широкая межа, все время черневшая слева. У всех нас давно уже не было хлеба. Ветер студил грудь, холодная роса жгла ноги. И все-таки мы шли куда-то.
Теперь я знаю - если у человека отняли семью, дом, а завтра возьмут жизнь, то ему уже все равно, что делать - идти бессмысленно вперед, бежать назад, лечь в придорожный овраг, плакать, петь. Финал один ведь - смерть! Но тогда семья моя казалась мне живой, родной дом только временно покинутым, жизнь как никогда прекрасной. И я замедлял ее часы, казавшиеся всем нам последними.
Несколько раз мы меняли направление, проходили версту, две в сторону, возвращались назад. Жилья не было. Сидели с полчаса на твердой замерзающей земле. Засыпая на несколько минут, вспоминал каждый раз ночные переходы у Днепра, редкие привалы, сонный крик командира полка (звали его все Андрюша): «Стой! Слеза-а-ай…» Помню, как подхватывали эскадронные командиры то же тягучее, долгожданное «Слеза-а-ай», с какой быстротой, привязав поводья к руке, падали мы с седел на землю, все равно куда - в пыль, грязь, снег, засыпая молниеносно… и как невыразимо мучителен был новый крик Андрюши: «Садись», прерывавший такой мертвый, такой заслуженный сон.
Теперь не было этого «садись». Шорох подымавшихся с земли фигур заменил команду. Шли понуро, снова, снова, не зная куда… Под утро вошли в немецкую колонию…
IV. В немецкой колонии
Румяное солнце смеялось в голубом небе… как румяный пастор на голубой стене. Было необычайно тихо. Эта тишина, кажется, и разбудила меня… Все ушли. Я смастерил себе лапти из найденной в классе тряпки. Оттого ли, что утро было такое яркое или мне просто ничего другого не оставалось делать, я бодро, внимания на холод не обращая, ковылял по хрустящему ледку дороги. Как ручьи, впадали в большую дорогу проселочные тропинки. У одного из таких перекрестков я некоторое время простоял в нерешительности: а вдруг я иду не в Мелитополь, а в Крым, в «осиное гнездо контрреволюции»? Вспомнились слова сказки: «направо пойдешь - коня потеряешь, налево - сам погибнешь… Но так как ни коня, ни жизни у меня уже не было, я заковылял по прежнему направлению.
Сзади загрохотали колеса. Не поворачивая головы, я увидел сначала упитанную экономическую лошадь, неторопливо бросавшую тяжелые свои копыта на подмерзшую грязь, потом высокую тачанку с двумя седоками и красноармейцем на козлах.
- Куда прешь, генерал? - спросил из тачанки молодой звонкий голос.
Я не ответил. Колесный грохот затих. Краденая, конечно, лошадь пошла шагом.
- Куда шкандыбаешь, глухая тетеря? - повторили из коляски.
- В Мелитополь велено. Туды и пру, - неохотно отозвался я, чувствуя, какими белыми (в двух смыслах!) нитками шит мой «народный» язык.
- Садись, отвезем. Замаялся, чай?
Это было так неожиданно, что я остановился. Прямо мне в лицо смотрел черными добрыми глазами офицер в серо-синей шинели. За ним виднелся другой седок - в романовском полушубке, с прыгающим дымчатым пенсне на носу.
- Садись! Чего там! - сказал молодой.
Я сел в тачанку, спиной к вознице. Молчаливо оглядывавший меня офицер в пенсне насмешливо скривил свое полное «старорежимное» лицо, но ничего не сказал. У молодого лицо было совсем «советское» - чуть с рябцой, глуповато-добродушное, с щегольским коком русых волос из-под кожаного картуза. Подвигаясь к соседу и делая мне место, он хлопнул меня по рукаву «пальто», откуда выглядывал голый локоть:
- Важная одежда! Здорово, можно сказать, белая армия вас одела!
Я хотел сказать, что красная армия нас действительно здорово раздела, но он перебил меня с тем же выражением, немного детским, беспредельного довольства собой, «красным героем», довольства всеми «товарищами», победившими белых:
- А ловко же мы вам задницу припекли! Ловко, а? Так припекли, что небось и в Константинополе чешется? И зачем ты это, ваше превосходительство, у кадетов служил? Пахал бы себе землицу да жену…
- Послужишь, коль ликвидацией имучества страдают белые-то, - фантазировал я, невольно краснея под упорными дымчатыми огоньками пенсне. - Не явишься на мобилизацию - корову берут или там еще что… Послужишь тут!
- А из каких ты? Губернии, то есть волости?
- Мы екатеринославские. Мастеровой я, на чугунно-литейном…
Романовский полушубок откинулся на спинку тачанки. Долго молчавший седок со «старорежимным» лицом снял пенсне, подышал на стекла, вытерев их чистым платком, и сказал мне, растягивая слова и медленно водя языком по верхней губе, полуприкрытой пушистыми усами:
- Так-с. Прекрасно. Даже великолепно. Но скажите, пожалуйста, мой дорогой, как это все-таки вышло, что вы не уехали со всеми на Босфор, а попали в плен и теперь выступаете, так сказать, «а-ля мужик»?
«Мой дорогой» немного помедлил с ответом и, решив, что первая карта бита, поставил то, что осталось от жизни, на другую. «Мой дорогой» ответил спокойно, поскольку говорить спокойно позволяла ему дрожь в замерзающем теле:
- Как? Очень просто, мон шер. Меня, больного тифом, забыли в лазарете. Просто, до глупого. Принимаю же я вид очень де «простой» потому, что так легче сохранить свою физиономию от рук и нагаек ваших рыцарей без страха и упрека.
- Однако вы не из робких, - заметил «моншер».
- Ноблесс оближ… - улыбнулся я.
Молодой офицер, широко открыв детские глаза, смотрел то на меня, то на товарища.
- Значит, ты… значит, вы… - путался молодой. - «Золотопогонник»? Офицер ихний?
- Нет, я не офицер…
- Ну, так сознательный белый? Который за буржуазию?..
Колония казалась мертвой. Ни огней, ни голосов, кроме пылавшей крайней усадьбы, вокруг которой располагалась наша сотня, сонно переругиваясь и прикрываясь от дождя соломой.
Я обошел широкую с белыми заборами улицу, заглядывая в каждый дом, стучал в те двери, за которыми, казалось, таилась жизнь. Мне не отвечали. У школы с выбитыми стеклами, казавшимися издали выколотыми глазами какого-то допотопного чудовища, стоял юзовский рабочий, уже без галстука. Он звал кого-то охрипшим голосом, сложив трубочкой жилистые свои руки у рта:
- Петро-о-о, а Петро-оо-о… - падал его резкий крик в дождь и предутреннюю мглу… - Хади сюды-ы-ыыы…
Слегка задержавшись, я спросил наудачу:
- Что, жратву нашли?
Не опуская своего рупора, отчего голос его, оборвавшийся на крике, стал еще глуше, парень ответил гордо: