Читаем без скачивания Танго железного сердца - Шимун Врочек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будущая трещина.
— Вот и думай, — говорит Обри.
* * *Туман стелется над водой. Солнце уже проглядывает сквозь него, играет на сонной воде. Тихие плески — рыба. Туман сворачивается кольцами, как белесый обезьяний хвост, сочится над заливом вкрадчиво, по-змеиному. Запутавшись в береговых зарослях, свисает низко над водой. Утро.
Я шагаю по берегу. Звук шагов кажется приглушенным.
На леске блестят капли воды. От того места, где леска ныряет в воду, расходятся круги.
Старик рыбачит.
Вместо рук — выдвижная удочка и гарпунная пушка. Подарок Вивисектора, будь он проклят.
— Как дела?
— А?! — Кирк глуховат. Я опираю голос на грудь:
— КАК ДЕЛА, ГОВОРЮ? — простите, рыбы.
— Как шкура бела, адмирал! — он бодро взмахивает рукой с гарпуном. Я аккуратно отвожу ствол в сторону — случайно выстрелит, и ходи потом на лине, как кашалот. Масла, правда, с меня не много натопишь — и то вонючее, как у финвала.
— Поосторожней тут. Кирк?
— Адмирал?
— Ты сегодня ничего странного не заметил?
Кирк оглядывается, словно «странное» развешано тут вокруг, на деревьях.
— Странного? Так вроде ничего. А что?
— Все в порядке.
— Чего?
— Все в порядке, говорю!
Кирку за семьдесят. Но он еще крепкий, соображает.
— Шпионы, адмирал?
— Шпионы, Кирк, шпионы… поглядывай тут по сторонам, хорошо?
Когда-то у Кирка была дочь, красавица и умница. Во время Катастрофы она пропала без вести. Кирк остался один… впрочем, это история каждого второго из живущих здесь. Если не каждого первого.
Впрочем, про Катастрофу вы знаете лучше меня…
— Чего? — говорит Кирк, поворачивает ко мне правым ухом. — Не слышу!
Надо выставить вахтенных, думаю я позже, сидя на веранде. Обычного дозора мало. Не идиоты же они там, в морской пехоте? К сожалению, нет.
Закончилось время спокойствия. Тяжелые времена пришли в Либерталию. Прямо эпическая поэма.
«Чтоб ты жил в эпоху перемен» — сиамское проклятье.
— Как думаешь, у нас получится? — говорю я.
Киклоп что-то бурчит. Потом начинает писать.
— Ты не ответил.
Киклоп поворачивается ко мне задом и, тяжело переваливаясь, уходит. Со спины он уже совсем серебряный. Все мы не молодеем, но он в особенности.
Упрямый старый обезьян.
Я надеваю очки, разворачиваю листок. В записке написано: «Киты не летают, Козмо». Хороший ответ. Древняя кетополийская поговорка скорее всего права — как обычно бывают правы дурные вестники. Какие шансы у полутора сотен инвалидов, стариков и уродов против батальона морской пехоты?
Вот и я о том же.
Потом я почему-то вспоминаю тот день, когда я еще был младшим артиллерийским офицером.
Тогда Канцлер запретил держать на кораблях животных. Неофициально проверяющие сквозь пальцы смотрели на корабельных собак, коз, кошек, на попугаев, даже на змей. Что там, тот же контр-адмиральский крокодил попал под амнистию…
Но двух шимпанзе, которые жили на броненосце «Леди Кетоника», пришлось списать на берег.
Помню, как орангутанг уезжал с «Игефельда».
Рыжий, похожий на глупого капризного старичка, обезьян смотрел на нас с отходящей шлюпки. Видимо, он что-то понял. Взгляд черных глаз был почти человеческий…
Матросы плакали. Не было, пожалуй, ни одного человека, которому этот рыжий вредина не сделал бы какой-нибудь гадости. Но сейчас они его оплакивали. Даже у офицеров застрял в горле комок.
Сентиментальность — это когда какой-либо твари достается больше жалости, чем предназначил ей Господь Бог.
Проверяющий из адмиралтейства сказал: на корабле может быть любая живность. Кошки, свиньи, антилопы, игуаны, козы, крысы (куда без них), муравьеды… Да хоть львов заведите и каждый день скармливайте им по парочке матросов! Нам все равно.
Только не обезьяны.
Слышите?
Без обезьян.
Тогда мы еще ни о чем не догадывались, на самом деле.
* * *Впереди, в прибрежных мангровых зарослях раздается треск и энергичная ругань. Тропинка уходит за поворот, там кто-то продирается. Не местный, судя по всему.
Усилить караулы, думаю я. Обязательно.
Затем этот «кто-то» выходит мне навстречу.
Пауза.
— Что ты здесь делаешь? — говорю я.
— Вышел прогуляться, — щеголь сдвигает шляпу на затылок. На щеке у него свежая царапина. — Ты разве против, старик?
— Конечно, против! Какого черта тебе тут надо? Проваливай, пока цел.
Мы стоим на расстоянии хорошего удара.
— Мое имя Джек Форингтон, — говорит он. — А у тебя есть имя, старик?
Я называюсь. Потом говорю, что если он не хочет неприятностей, то пусть уходит. Мне некогда возится со шпионами, у меня тут ультиматум. Проваливай, Джек. Иначе будет плохо…
— И что ты мне сделаешь, старик? — Форингтон улыбается.
— Врежу хорошенько.
Он поднимает брови.
— Правда?
«Сават», галлийский бокс — когда человека бьют в голову носком ноги, а он ничего не может поделать. Красивая штука.
Для такого фокуса я староват, но врезать пяткой под дых зарвавшемуся юнцу еще вполне способен.
— Ох, — улыбка его исчезает. Он оседает на землю, ноги не держат. — Хорошо!
На каторге у меня был знакомец, который вырос в парижских трущобах, на самом дне. Звали его Ардатье — чернявый галлиец с носом, как у гагары. Бывший карманник, Ардатье чудеса творил ногами — сигарету в прыжке мог потушить. Независимый, резкий. Учил меня «сават», когда был в настроении. Его отравили.
Форингтон раскачивается, держится за живот. «Боже», говорит он, часто втягивает воздух. «Да ты… чертов… гризли, старик».
— Ты живой, мальчик?
— Лучше не бывает, — лицо у него серое. Губы трясутся, но он пытается сложить их в улыбку. Эх, ты, мальчишка. — Где ты научился так драться, старик?
— На каторге.
Форингтон смеется, показывая ровные молодые зубы. Красивый парень.
— А я сидел в тюрьме штата. Пять лет дали за вооруженный грабеж. Представляешь, старик? Пять лет за вшивую собаку вшивого федерального почтальона! Погорячился я тогда. На самом деле я мухи зря не обижу.
— Я тоже.
— У нас столько общего! — говорит он, а я не знаю, плакать мне или смеяться. Малолетний наемник с большой дороги и адмирал — беглый каторжник. В принципе да, не так уж мы отличаемся. Я наклоняюсь и протягиваю руку.
— Давай, мальчик, я помогу тебе встать.
Он качает головой.
— Я сам.
В последний момент я успеваю закрыться. Ну, почти. Ч-черт. Вспышка сдвигает окружающий мир в белые тона — как на старой пересвеченной фотографии. Тонкие черные линии. Резкие контуры. Как в старых графических романах… про Капитана Грома…
Тот, что с принцессой, нравился мне больше.
Потом небо оказывается прямо надо мной. Ослепительно, кристально белое. С тонкими, едва намеченными черточками ветвей…
Пироксилиновые сны.
Боль разрастается, огненно ветвится у меня в груди.
Я лежу на земле и думаю: вот сукин сын.
И еще: какая знакомая ситуация.
— С тобой все в порядке, старик? — он наклоняется. Зря, конечно.
Костяшки немеют от удара. Сломал, что ли? Мир вокруг пересвеченный. Теперь я стою над ним, а земля вокруг нас покачивается.
— Тебе помочь? — говорю я.
— Я… я сам… — он хватает ртом воздух.
И действительно встает. Не знаю, чего ему это стоит. Во мне больше метра девяносто, и поставленный удар. Боль, наверное, страшная…
Потом мы, скрючившись, как инвалиды, добредаем до берега, где падаем на землю. Мне нужно отдышаться. Ч-черт, как он меня!
— Это как в вестерне, — говорит он наконец.
Я смотрю на него. Действительно, как в вестерне. Я хороший парень, он плохой. Или наоборот.
— Ты старый уродливый шериф, а я молодой красивый грабитель банков, — продолжает он.
Ну, можно и так.
— Сколько тебе на самом деле, Джек? Восемнадцать?
— Семнадцать, — говорит он. Потом смотрит на меня и почему-то добавляет: — семнадцать, сэр.
— Почему ты с этими?
— Они хорошо мне платят, старик, — говорит он важно. С ленцой протягивая звуки сквозь зубы, как жевательную резинку. У нас на каторге это называлось «тесто», кусок каучука со сладкой смолой, чтобы дольше жевалось. Здорово помогает махать кайлом.
«Вы у меня здесь не для работы, а для воспитания», — любил говорить господин Рауф. Надеюсь, начальник вспомнил эти слова, когда ему перерезали глотку.
Похоже, к мальчику возвращается обычный гонор.
— И что в тебе такого особенного?
— Я здорово умею убивать, — Он сдвигает шляпу на затылок, улыбается. — Говорят, у меня к этому талант.
Однако.
— И скольких ты уже убил?
— Так я тебе и сказал, старик. Это кон-фи-ден-ци-аль-ная информация. — Он напоминает ребенка, который научился произносить длинное слово, не запинаясь. — Разве я похож на хвастуна?