Читаем без скачивания Дневники. 1918—1919 - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Живо ее представляю с лукавыми огоньками в глазах, как на прощаньи (в городе), нашу Кармен, и совершенно то же настроение, как на прощаньи в деревне, владеет мною: невозможность дальнейших отношений, отвращение к лжи, случайность-призрачность нашей встречи и вообще какой-то художественный театр.
Кажется, так нужно, так необходимо и так легко это сбросить, кажется, единственный благородный, вообще соответствующий высоте наших отношений при завязке нам остается поступок — расстаться решительно и навсегда. Но недаром годы прошли: прошлый опыт подсказывает, что легкость эта только кажущаяся, эта легкость в своем роде тоже от поэзии любви (обмана), что самая сладость этой легкости и есть одна из форм выражения страсти, что если взаправду знать, что больше никогда не увидимся, то на место сладости должно стать равнодушие к жизни, убожество ее, мука ее, тягота, что заменить сразу это чувство какой-нибудь деятельностью можно только после мучительно сложного мыканья, что и ей это сделать нелегко, и она, со своей стороны, имеет тысячи возможностей показать себя снова манящей царевной.
Я не знаю, что это за чувство мое, когда она с ним, — ревность? кажется, нет... а какая-то неприязненность к ней, что она, моя прекрасная, может быть и пребывать в столь унизительном состоянии лжи. Скорее всего, чувство это есть наиболее пакостная форма ревности: раздетой, обнаженной ревности выход, как в обыкновенной ревности: вскрыть обман ее — убить ее, вскрыть невинность ее — себя убить, вскрыть его, негодяя — его убить, то есть всё бить — бить и любить, тут же выходит, что нельзя ни бить, ни любить по-настоящему, а сидеть на краю стола и дожидаться, пока он отвернется... и хап! себе в рот незаметно безе со сбитыми сливками. «Сладко?» — спросит она. «Сладко, милая, а тебе тоже сладко?» — «И мне сладко».
Вот я так думаю, что ведь ей-то должно быть еще хуже — труднее, чем мне, и как я себе это представляю — так и поднимается к ней снова завлекающая любовная нежность, происхождение которой в бездне омута или в облаках.
Я — не люблю, исполняю семейный долг, люблю тебя, и если ты готова, я брошу семью. Она — я люблю его и никогда не брошу, но я и тебя люблю, и ты никого не бросай, будь моим тихим гостем, я найду способ рано или поздно дать тебе все твое.
Вспоминаю сон[147], записанный мною лет десять тому назад: я сплю в одной комнате, а за дверью спит она с другим, она входит ко мне, я быстро прячу что-то под одеяло, и когда она хочет сесть ко мне на кровать, я говорю: «Осторожней, тут спрятан наш грех». Тогда она чувствует, видно, ко мне какую-то особенную нежность и, верно, чтобы устранить, что ли, обиду мою на «другого» в той комнате, показывает картинку из «Сатирикона», в которой один за другим проезжают всадники мимо чего-то. «Вот, — говорит, — видишь, один проехал, вот другой, вот третий. — Показывает на спящего в другой комнате моего соперника и говорит: — Этот уже проехал!»
В том-то и беда, что «наш грех», собственно, уже совершился, и не в грубом (мужицком) виде, а через перепутывание наших общих тончайших ночных — лунных щупальцев, так что распутать их никак невозможно, если кто-нибудь не разорвет со стороны.
Наша луна.
Поздно ночью, верно, перед самой зарей, я выглянул в окно: Боже мой! какое очарование: возле наших ясеней был яркий-преяркий последний тончайший серпик нашей луны со всем дополняющим слабо намеченным кругом, особенно сильная яркость серпика происходила, кажется, от контраста с туманным кругом, и, как бывает перед утром, все особенно крепко-яркие звезды, и Медведица, и Полярная, и утренняя Венера, и какие только еще есть звезды и планеты — как-то все в одном углу собрались кучкой, собирая всю славу неба к этому последнему серпику нашей луны.
Что бы она там ни говорила про свою любовь к мужу — разница в формах выражения, но существо ее отношений к мужу и моих к Ефросиний Павловне совершенно одинаково.
Как женщина красивая и, значит, до некоторой степени избалованная, она иногда бывает слишком самоуверенна, неотгадчива в мнениях людей...
11 Августа. Вчера собрался уезжать в Хрущево, но, прочитав в газетах, что все послы всех центральных держав выехали, решил остаться и разобрать, почему они выехали: если это означает германскую оккупацию, то надо лучше переждать бурное время здесь. Первая моя мысль об этом была, впрочем, другая: что немцам запахло миром или просто они почуяли необходимость мириться, а так как союзники не признают русского правительства, с которым они дружат, то вот и отозвали послов. Сегодня я на этом остановился более или менее прочно, потом — доставать на вокзал билет на завтра, и узнал, что вчерашний мой поезд потерпел крушение и было много жертв.
Читаю с особенным интересом дневник царя, не выношу всеобщих насмешек над записками царя, потому что документ этот в своей простоте заключает трагедию.
Ульяна продолжает меня занимать, и особенно много раздумываю о ее муже: какой он во всех отношениях хороший человек; почему так выходит у нас и, вероятно, везде, что такое множество встречается хороших людей, а в то же время вокруг такая совершается мерзость? Мне кажется, Ульяне за ним так должно быть хорошо, надежно до конца, она с ним должна быть счастлива и навсегда быть с ним, и всякие помышления на перемены странны.
Все-таки есть в заборе их огорода какая-то трещинка, и лунный свет через нее пробивается, и в нем Ульяна — моя, не хочу, не желаю, злюсь очень много на себя и даже на нее, но... это есть и, верно, так всюду. Вспоминаю, сколько умных, прекрасных во всех отношениях и серьезных людей встречалось в моей жизни, а остаются со светом влияния на меня только самые чудные и нелепые во всех своих жизненных отношениях, и это закон для всей жизни. По-видимому, мораль и разумность бытия занимают вообще очень ограниченное место во вселенной.
Приехал куманек-контролер, посмотрел хозяйство и разорался:
— Скирды промокли — непокрытые, в мякину зерно ссыпают...
Кричал, кричал — есть захотел.
— Пойду, — говорит, — к помещице чай пить.
— Ну, — показывают, — вон она идет, посмотри на нее, на помещицу.
Лидия в огаженной юбке, в сапогах проходит с ведрами — корову доила. Рядом с ней идет с палкой в руке Николай в пальтишке хуже, чем у нищего.
— У этой помещицы, — говорят, — не разживешься чаю, сама не пьет.
Пошел ревизор на огород, съел две моркови и уехал.
Встречает ревизор председателя комитета бедноты, человек живалый[148], в котелке.
— Такой бедноте, — говорит ревизор, — я руки не подаю! — И отошел. Под вечер есть захотел. — Где бы чаю напиться?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});