Читаем без скачивания Обещание на заре - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В общем, вместе с тремя товарищами я решил перелететь в Англию на борту «Дена-55». Это был совсем новый тип самолета, который никто из нас раньше не пилотировал.
Аэродром Бордо-Мериньяк 15, 16 и 17 июня 1940 года был наверняка одним из самых странных мест, где мне когда-либо доводилось побывать.
Со всех концов неба на посадку заходили бесчисленные летательные аппараты и загромождали собой летное поле. Из машин, ни тип, ни предназначение которых мне были неведомы, на траву высаживались не менее любопытные пассажиры, похоже, попросту прыгнувшие в первый же попавшийся под руку вид транспорта.
Аэродром превратился в своего рода ретроспективную выставку всего, что было на вооружении военно-воздушных сил двадцать лет: прежде чем умереть, французская авиация устраивала смотр своему прошлому. Экипажи были порой еще более странными, чем самолеты. Я видел пилота военно-морской авиации с одним из самых прекрасных боевых крестов, когда-либо украшавших грудь воина, вылезающего из кабины своего истребителя, держа заснувшую девочку на руках. Я видел сержанта-пилота, выгружавшего из своего «Гоэлана» не кого-нибудь, а пятерых разлюбезных пансионерок какого-то провинциального публичного дома. Я видел в одном «Симуне» седовласого сержанта и женщину в брюках с двумя собаками, кошкой, канарейкой, попугаем, скатанными коврами и картиной Юбера Робера[100] у переборки. Я видел, как добропорядочная семья — отец, мать, две юные дочери — с чемоданами в руках торговалась с пилотом о перелете в Испанию, причем pater familias[101] был кавалером ордена Почетного легиона. А главное, я видел и буду видеть всю мою жизнь лица пилотов «Девуатинов-520» и «Моранов-406», возвращавшихся из последних боев на пробитых пулями крыльях, и как один из них, сорвав свой боевой крест, швырнул его на землю. Я видел добрых три десятка генералов, которые, столпившись около вышки, все ждали, ждали, ждали. Видел молодых пилотов, самовольно захватывавших «Блоки-151» и взлетавших без боеприпасов, с одной лишь надеждой протаранить вражеские бомбардировщики, чьи налеты беспрестанно объявлял вой сирены, но которые так и не появлялись. И по-прежнему с неба сыпались представители невероятной воздушной фауны, бежавшие от катастрофы, среди которой «Блоки-210», знаменитые летающие гробы, казались особенно к месту.
Но, наверное, с наибольшей симпатией я буду вспоминать наши дорогие «Потезы-25» и их старых пилотов, завидев которых мы неизменно затягивали популярную в то время песенку: «Дедуля, дедуля, лошадку-то забыл». Эти сорока-пятидесятилетние старички все были резервистами, а некоторые даже ветеранами Первой мировой. Несмотря на пилотские награды, которыми они гордо щеголяли, их в течение всей войны держали на «земных» должностях: завстоловыми, писарями, начальниками канцелярий, вопреки постоянным и никогда не сдерживаемым обещаниям допустить к тренировочным полетам. Теперь они отыгрывались. Их там было десятка два крепких сорокалетних мужиков, и, воспользовавшись всеобщей сумятицей, они взяли дело в свои руки. Безразличные к любым признакам поражения, громоздившимся вокруг них, они реквизировали все имевшиеся в наличии «Потезы-25» и взялись за тренировочные полеты, набирая летные часы и преспокойно кружа над аэродромом, словно пассажиры, решившие вдруг порезвиться на воде во время кораблекрушения, веря с несокрушимым оптимизмом, что поспеют прямо «к первым боям», как они сами говорили с великолепным пренебрежением ко всему, что было до их вступления в драку. Так что в этом странном воздушном Дюнкерке, в атмосфере конца света, среди самой разношерстной воздушной фауны, над растерянными генералами, над головами побежденных, схитривших или отчаявшихся, усердно гудели «Потезы-25» старых летунов, садясь и вновь взлетая, и на наши дружеские приветствия из кабин неизменно отвечали веселые и решительные ухмылки этих сопротивленцев, пришедших последними, но ставших первыми. Они были Францией доброго вина и напоенного солнцем гнева, той Францией, что пробивается, крепнет и возрождается всякий раз, что бы ни случилось. Были среди них торговцы и рабочие, мясники и страховые агенты, бездомные, спекулянты и даже один священник. Но у всех у них было одно общее — быть там, где надо.
В тот день, когда пала Франция, я сидел, прислонившись спиной к стене ангара и глядя, как крутятся пропеллеры «Дена-55», которому предстояло унести нас в Англию. Я думал о шести шелковых пижамах, которые оставил в своей комнате в Бордо, — ужасная потеря, если вспомнить, что к ней добавилась Франция и моя мать, которую я, по всей вероятности, уже никогда не увижу. Три моих товарища, сержанты, как и я, сидели рядом; холодный взгляд, заряженный револьвер за поясом — мы находились очень далеко от фронта, но были очень молоды, и нашу мужественность угнетало поражение, а грозные револьверы были простым и наглядным средством выразить то, что мы чувствовали. Они отчасти помогали нам настроиться на уровень разыгрывавшейся вокруг нас драмы, а также скрыть и хоть чем-то восполнить ощущавшиеся нами бессилие, растерянность и ненужность. Никто из нас еще не был в бою, и ироничный де Гаш весьма метко истолковал наши жалкие потуги напустить на себя внушительный вид, спрятаться за позой и отстраниться от поражения:
— Это все равно что не дать Корнелю и Расину писать, а потом заявить, что во Франции не было трагических поэтов.
Несмотря на все усилия думать только об утрате шелковых пижам, лицо моей матери порой виделось мне столь же ясно, как и многое другое в свете того безоблачного июньского дня. Напрасно я тогда стискивал зубы, выпячивал подбородок и возлагал руку на револьвер, слезы тут же наворачивались на глаза, и я поспешно смотрел прямо на солнце, чтобы обмануть своих товарищей. У моего приятеля Красавчика тоже имелась нравственная проблема, которую он нам и изложил: на гражданке он был сутенером, и его лучшая женщина оказалась сейчас в одном доме терпимости в Бордо. Ему кажется, что, улетая без нее, он поступает нечестно. Я попытался его успокоить, растолковав, что верность отечеству прежде всего и что я, мол, тоже оставляю все самое дорогое. Я привел ему в пример также нашего третьего товарища, Жан-Пьера, который не поколебался оставить жену и троих детей, чтобы продолжить драться. Красавчик тогда сказал великолепную фразу, которая нас всех поставила на место и до сих пор наполняет меня смирением всякий раз, как я вспоминаю ее.
— Да, — сказал он, — но вы-то не «в законе», с вас и взятки гладки.
Вести самолет предстояло де Гашу. У него было триста летных часов, целое состояние. Со своими усиками, формой от Ланвена и породистой внешностью — сразу видно, что из хорошей семьи, — он в некотором смысле давал нашему дезертирству ради продолжения борьбы благословение добропорядочной французской католической буржуазии.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});