Читаем без скачивания Палисандрия - Саша Соколов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«М-м, да лет что-то такое шестнадцать, что ли, семнадцать».
«А если точнее?»
«От силы осьмнадцать, Петр Федорович. От силы. Конечно, я могу заблуждаться, с кем не бывает. Тем паче что я ведь себе не нянька, ходить за собой не приставлен. Да и что щепетильничать, чего там нам с вами бухгалтерствовать на предмет ловли блох, подумайте. Все одно не упомнишь, не уследишь. Годы-то, сами знаете, как стремят. Как воды. Здесь плюс, тут минус. И все сквозь пальцы да сквозь пески. А вы в метрику, в метрику, если угодно, извольте взглянуть, там указано. Только где она – метрика? Только она у меня в багаже, Петр Федорович, в багажике, вместе с прочими документами. А багаж, как известно, в камере. Так что одно из двух: ждать утра, зари и с первыми птахами и лучами мчаться на станцию относительно метрики – иль поверить мне на слово. Либо –либо, решайтесь».
Модерати не отвечал. Тогда я вывел взор из прострации и осмотрелся.
Князь Навзнич, углубившись в свежеподанные улитки, в беседе более не участвовал. Неторопливость моллюсков, казалось, была заразительна, ибо по мере их поглощенья он кушал, мыслил и восседал все медленнее.
А Петр Федорович – тот просто стоял у камина и в упор свидетельствовал поступки мои и речи. Во взгляде его мешались два компонента: насмешка и жалость. Никто еще, надо сказать, не смотрел на меня таким скверным образом. Потому что я никогда не заслуживал подобного на себя воззрения. Воззрения, граничащего с презрением. Да прежде я бы и не потерпел его, я бы пресек. Отчего же не пресекаю нынче?
«Что вы задумали, Петр Федорович? Зачем это отчуждение, холод? Разве я их достоин?» Мой глас был шепот.
«А разве – нет?»
«Не знаю, право, не знаю. Откуда мне знать. Хотя я могу поручиться, что в основном стараюсь быть всячески на высоте. На высоте положения. Ибо оно обязывает, возвышает. А потом еще воспитание. Верите ли, я довольно незаурядно воспитан. Но, может, все это уже далеко не так – кто ведает. Может, мой опыт, вкус и манеры здесь не найдут ни малейшего применения. Или уже не находят. И получается чистый вздор – абсурдистика – ничто о ничем. В общем, смотрите, вам, верно, виднее. Смотрите, но будьте тактичны, вежливы, соблюдайте меру. К чему столько воли к власти. Смотрите, но не насквозь!» Смятение мое нарастало. Я шепелявил и бормотал.
«А сами,– сказал Модерати,– неужели вы сами не пробовали понаблюдать за собою со стороны, сравнить, так сказать, точки зрения на свой собственный счет – ту и эту?»
«О, вот вы о чем, понимаю. Нет, Петр Федорович, не довелось. При всей моей отрешенности от всего примитивного, низменного, я до сих пор не решился. Предательское малодушие – неожиданные движения душевного поршня вспять – соображения чисто практического порядка – дескать, а вдруг не вернусь, что тогда? – кто продолжит вместо меня мой земной, телесный мой путь? – все сие повисало пудовыми гирями, и выход в астрал всякий раз откладывался и откладывался. А в принципе спору нет – седуктивная штука».
«Оставьте, какой там астрал. Я говорю об элементарном зеркале. Вы когда-нибудь обращали,– сказал нотариус,– обращали ли вы,– он сказал,– вы внимание,– выговаривал адвокат,– на собственное,– подчеркивал он,– отражение в зеркале? Или еж елакрез в еинежарто еонневтсбос ан еинаминв илащарбо ен адгокин ыв?»
«Ну что вы, стоит ли обращать внимание на подобные пустяки»,– легкомысленно молвил я, покрываясь атавистической конской испариной.
«Э-э, приблизьтесь»,– потребовал он.
«Не губите!» – одними губами воззвал я к его милосердию. Тем не менее встал и шагнул, не владея ничем в рассуждении органов передвижения и баланса. Идя – был предказненно беспредметен. И одинок. Сердцем – гулок. И – шел. И, приблизясь, приблизился. Он же, который приказывал, посторонился. Тогда – открылось. Тогда – зазияло овально. Тогда – засквозило глубокой голубизною осеннего омута – провалом винтового лестничного пролета – о, о – тогда.
Я отпрянул.
«Чего вы страшитесь? Пугает ли вас Зазеркалье? Считаете ли, что это епархия дьявола? Верите ли, что разбитое зеркало – весть о смерти?» Меня забросали вопросами.
«Я не думаю о таких материях, Петр Федорович,– П. сказал сокрушенно.– Все вами названное – не моего ума пища. Но я не хочу, не хочу лицезреть себя. Не имеет значения, где: в зеркалах ли, в витринах, в очах мимохода иль где там – да мало ль. Вообще поразительно, сколькие вещи, явления или события отражают – или способны – при минимальном воображении нашем – нас отразить».
«Как вы дошли до этого? Что с вами случилось? Когда?»
«Вы, может быть, не поверите,– начал я,– но когда-то я был относительно маленьким. И покуда не вырос, все полагал, что все люди за исключеньем меня – безобразны. Имея в ту пору ясный – впоследствии замутненный бельмом – взгляд на вещи и на подобных себе, я понимал их подобность в узком, софистическом смысле. В том смысле, что все они или равны меж собою или подобны себе самим. И, не усматривая в том никакого противоречия, отчетливо различал их внешние, да и внутренние недостатки: от грязных носков до защемления грыжи. А сам я был чист и здоров и думал, что ни к чему не причастен. Причина моих заблуждений? Она тривиальна. В той крепости, где протекло, или лучше сказать прошествовало, величавое, словно равелевское болеро, мое детство, зеркала почитались роскошью. Их хранили по сундукам и запасникам, а зеркальные стены покоев были задрапированы бархатом и панбархатом приблизительно на три аршина от плинтуса: там стояла эпоха тотальной скромности, Беззеркалье. Так что если я и страдал нарциссизмом, то он был довольно абстрактен. Случилось, однако, так, что я вырос. Я вытянулся за черту драпировки, увидел свое отражение и пережил типичную драму смертного человека. Мне стало вдруг ясно, что я не лишен присущих всем остальным недостатков, то бишь – нелеп и гадок, как все остальные. То есть – подобен им, эрго – причастен к их порочному кругу. И потрясение едва не погубило начинающего артиста».
«Вы что – рисовальщик?» – перебил адвокат.
«Я – хроникер текущего времени, Петр Федорович. Хронограф. И дабы запротоколировать его, не пренебрегаю никакими условностями. Вернее – искусствами. Сочиняю, рисую, слегка музицирую. Не чужд и хореографии. Словом – артист, Петр Федорович, артист. Ничего не попишешь».
«Продолжайте»,– сказал Модерати.
«А где мы остановились?»
«Потрясение едва не погубило его».
«Совершенно верно. Едва. Т. к., несмотря на внушительные размеры, он был невероятно раним, утончен, обладал элитарным сознаньем. И вот у него горячка – судороги – виденья – и мысль поминутно рвется, словно гнилая тесемка. А выздоровев, решил сколь возможно забыть о своем типичном уродстве, что в первую очередь означало – бежать своих отражений. И он бежал. Поначалу с весьма переменным успехом, ибо они не дремали тоже. Тем более что Беззеркалие кончилось. Скромность вышла из моды, ушла в резерв. Зеркала извлекли из запасников, а драпировку содрали. Отражения стали подсматривать, подкарауливать в самых внезапных местах. Они постигали, как озарения свыше. Они ослепляли, глумились, мучали страхом. Кроме стекла и полированного металла и дерева коварствовала водная гладь. Опасны были озера, реки, болота, пруды и лужи – их зеркала. Особенно ясной ночью. Но вряд ли было что во Вселенной ужасней, губительней и месмеричней ночного, полного дальних солнц, колодца. Ведь, отразившись в нем вместе с ними, вы словно бы начинали падать в его пролет, будто в космос. Падать и пропадать из виду, утрачивая себя, свою бесценную индивидуальность и бессмертную душу. Падать и становиться одной из миллионов падающих в беспредельность звезд. Кремлевский колодец! Ему безусловно не было дна, и он еженощно манил артиста своею волшебной кромешностью. Но молодой человек не сдавался. Жестоким усилием воли он заставил себя забыть о колодце. Борясь с отражениями, он придумал различные трюки. Так, пошивая у крепостного меховщика доху, он мог часами стоять перед зеркалом, не открывая глаз. А когда уставал, надевал очки с фиолетовой оптикой – для слепых, называемые им гомерическими. То же и у цирюльника. Позже возникла идея маски. Я стал почти постоянно носить всевозможные маски – палаческие, карнавальные, марлевые и т. д. Тогда справедливость восторжествовала, ибо мои отражения больше не узнавали меня, а я не узнавал в них себя. И следовательно, мы не узнавали друг друга. О душевное равновесие, я обрел тебя вновь. Вы же, Петр Федорович, желаете, чтобы я опять его потерял. Ради чего? К чему эта иезуитская казуистика?»
«Ради вашего будущего благополучия,– сказал Модерати.– Хотя благополучия относительного, конечно, поскольку абсолютного не бывает, да и не требуется: оно аморально».
Я силился возразить, но мои аргументы мешались в мозгу, как карты. Влияние Петра Федоровича было огромно. Теперь я почти усматривал шедшие от него токи, а нейтрализовать их собственными не смел. Его излучение обезволивало, превращало дерзающего в трусливое и тупое жвачное, жующее собственные слова. И когда указующий перст нотариуса повелел мне вернуться к зеркалу, я сомнамбулически повиновался.