Читаем без скачивания Частный случай. Филологическая проза - Александр Генис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Знаменитый фатализм Толстого не столь всеобъемлющ, как требует его историческая доктрина. Герои «Войны и мира» наделены свободой в обратной пропорции к власти, которой они располагают. Меньше всего волен в поступках тот, кто возглавляет государственную пирамиду. «Царь, — декларирует Толстой, — есть раб истории». Но чем ниже опускаются толстовские герои, тем больше их возможность выбора. Самые свободные люди в романе — самые бесправные, те, кто ведет рукопашный бой: «Они не боялись взыскания… потому, что в сражении дело касается самого дорогого для человека — собственной жизни… Как только эти люди выходили из того пространства, по которому летали ядра и пули, так их тотчас же стоявшие сзади начальники формировали, подчиняли дисциплине и под влиянием этой дисциплины вводили опять в область огня, в котором они опять (под влиянием страха смерти) теряли дисциплину и метались по случайному настроению толпы».
Это «случайное настроение» оказывается у Толстого движущей силой истории. Року противостоит свобода, которой награждает человека близость смерти. И это значит, что Россия выиграла Отечественную войну потому, что отпустила вожжи.
Школьные споры о том, что в романе Толстого интересней — война или мир, отнюдь не лишены смысла. Выбрав одно из двух, мы решим, что в чем отражается: война в мире или мир в войне.
Ответ зависит от произвольно выбранной точки зрения, ибо Толстой строго следит за паритетом. Особое устройство романа уравнивает сугубо частную жизнь с грандиозными историческими катаклизмами. Поэтому нельзя сказать, что это роман об Отечественной войне. Конечно, она вмешивается в судьбы героев, но не определяет их. События мира и войны развиваются на параллельных путях. Даже когда они перекрещиваются, один и тот же эпизод приобретает разное, часто противоположное значение. Так, комета, предвещающая Европе гибельную войну, для Пьера символизирует рождение его любви к Наташе. Встреча с раненым Болконским Наташе бесконечно важней пожара Москвы. Исход Аустерлицкого сражения безразличен героям. В их судьбе победа бы ничего не изменила. (Поэтому подвиг князя Андрея напрасен.)
Такую автономность двух сюжетных линий Толстой обеспечивает тем, что ведет описание мирной жизни с той же интенсивностью, что и военной. В романе своя иерархия ценностей, отрицающая общепринятую. Скажем, накал страстей на охоте тот же, что и в бою. Эту сцену можно даже представить автопародией Толстого на его же батальные страницы. Начиная с диспозиции собранных сил («Всех гончих выведено было пятьдесят четыре собаки, под которыми выехало доезжачими и выжлятниками шесть человек…»), автор постепенно сужает рамку, наводя фокус на поединок Николая Ростова с волком, одновременно перенося действие с внешнего хода событий на внутренний — психологический — план. Точно так же (и с тем же героем) построен Шенграбенский эпизод.
Но если считать главным в романе мир, то война становится не центральным событием, а кардинальным испытанием героев в процессе их подлинного взросления — преображения. 1812 год всех сделал другими. Пьер открыл истину, Наташа — смысл любви, Болконский обрел достойную смерть, Николай Ростов и княжна Мэри нашли друг друга. Для всех война оказалась катализатором метаморфозы. Разоблачая иллюзии, она становится источником нравственной трансформации.
Говорят, что любимые герои Толстого рождаются дважды. Крещение огнем и мечом всем пошло на пользу, даже, вспомним Скалозуба, сожженной Москве. Победоносный импульс поднимает ее из пепла так стремительно и задорно, что и мародерство вернувшихся жителей способствует ее возрождению: «Грабеж русских, с которого началось занятие русскими столицы, чем дальше он продолжался, чем больше было в нем участников, тем быстрее восстанавливал богатство Москвы и правильную жизнь города». (Этот позитивный грабеж чем-то напоминает послеперестроечную Россию.)
Мир у Толстого похож на войну еще и тем, что действие постоянно требует введения на поле боя новых сил. В своем романном хозяйстве Толстой сочетает интенсивный метод с экстенсивным. Про него, как про старого Ростова, можно сказать: «Граф любил новые лица». В романе их четыре тысячи! Столь густое население эпопеи объясняется тем, что оно служит топливом сюжету. Толстой следит за героем до тех пор, пока действие не достигает апогея. После этого автор передает эстафету другому. Каждый новый эпизод вводится новым персонажем. События не нанизываются на центральную тему, а разворачиваются веером. Такая расточительная композиция требует огромных людских ресурсов. Гений Толстого в том, что его резервы кажутся неиссякаемыми, а роман — бесконечным. В принципе, ничто не мешает продолжить «Войну и мир» за отведенные книге хронологические рамки. 1812 год отнюдь не исчерпал ее повествовательной энергии. Поэтому, когда Толстой решил все-таки сложить веер, он закрылся с трудом — как поломанный.
В классическом романе у автора были два способа расправиться с героями — либо женить, либо убить. Можно еще, конечно, просто забыть про них. Толстой действительно оставляет нас в неведении о судьбе уже ненужных ему персонажей. (Что, например, стало с Долоховым?) Когда этого сделать никак нельзя, Толстой жестоко расправляется с тем, кто мешает развязке. Так случилось с Элен. Ее странная смерть слишком удобна, чтобы не быть насильственной. Толстой убил первую жену Пьера только для того, чтобы она не мешала Безухову обзавестись второй. Также удобна автору — и истории — скорая смерть Кутузова, которая случилась, как только он сыграл свою роль в войне и романной философии.
Другое дело — Андрей Болконский. Он умирает долго — четыре тома. С первого знакомства мы различаем тень обреченности на его прекрасном лице. Самый благородный «лишний человек» русской классики, он меньше других героев поддается педагогической атаке автора. На какое бы место ни поставил его Толстой — офицера, помещика, реформиста или влюбленного, князь Андрей проявляет мужество, деловитость, ум и глубину чувств. Он все может, но ничего не хочет.
Пожалуй, у Болконского было будущее — стать исповедником, духовным наставником, старцем, вроде бывшего офицера Зосимы в «Карамазовых», но Толстой предчувствовал, что это место ему понадобится для себя. Так или иначе, князь Андрей не годился для эпилога, поэтому ему и пришлось умереть. За это Толстой наградил его самой многозначительной кончиной. Умирая, Болконский обрел просветление, последнюю мудрость, о которой мы догадываемся лишь по намекам, которыми он смог поделиться с живыми.
Со свадьбами в романе тоже обстоит по-разному. Не захотев бросить любимых героев под венцом, Толстой слишком надолго оставил их на произвол судьбы. В эпилоге все они выглядят неузнаваемыми, и мы не знаем, что их такими сделало. Похоже, что Мэри с мужем повезло больше. Если Николай Ростов стал образцовым хозяином (только теперь я понял, на кого равнялись председатели колхозов из соцреалистических романов), то Пьеру дома делать нечего. Собственно, поэтому Толстой и дал понять, что у того все еще впереди.
С грустью дочитывая «Войну и мир», я думал о том, что в ХXI веке таких романов не будет. Не было их, впрочем, и в ХХ. Всякий, даже могучий талант, будь то Пастернак или Солженицын, были вынуждены бороться с вызовом Толстого, не обладая его преимуществом — приоритетом. Уникальной первую русскую эпопею делает свойство, которое не поддается анализу, — беспрецедентная жизненность. Поэтому «Война и мир» не может устареть, что бы мы ни думали о ее авторе. Мне кажется, Довлатов выразил распространенное мнение, когда написал, что, при всей любви к Толстому, ему иногда хотелось вцепиться графу в бороду. И правда, с Толстым нельзя не спорить — он требует от человека слишком много, а от цивилизации — слишком мало (не вмешиваться). Но любые разумные аргументы бесполезны, когда читаешь «Войну и мир». Нам не надо верить в то, во что верил Толстой, чтобы считать эту книгу истиной. Как говорил афонский монах Григорий Палама: «Словеса опровергаются словесами, но чем можно опровергнуть жизнь?»
Конан Дойль: закон и порядок
Развиваясь, эмбрион повторяет ходы эволюции. Поэтому всякое детство отчасти викторианское. Впрочем, ребенком я относился к Холмсу прохладно. Мне больше нравился Брэм. С ним хорошо болелось. Могучие фолианты цвета горького шоколада давили на грудь, стесняя восторгом дыхание. Траченный латынью текст был скучным, но казался взрослым. Зато он пестрел (как изюм в булочках, носивших злодейское по нынешним временам имя «калорийные») охотничьими рассказами. «С коровой в пасти лев перепрыгивает пятиметровую стену крааля». (О, это заикающееся эстонское «а», экзотический трофей — от щедрот. Так Аврам стал Авраамом.) Но лучше всего были сочные, почти переводные, картинки. Они прикрывались доверчиво льнущей папиросной бумагой.