Читаем без скачивания Некоторые вопросы теории катастроф - Мариша Пессл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По дорожке, ведущей к Лумису, кто-то шел. Коренастая фигура в пышном платье цвета свежего синяка.
– Это Чарльз Мэнсон, – захныкала Джейд. – В женской одежде!
– Нет, – возразила я. – Это наш диктатор.
Мы со страхом смотрели, как Эва Брюстер приближается к входу в здание. Подергав ручку двери, она отошла на несколько шагов и стала вглядываться в окна, заслоняя глаза рукой.
– Твою ж мать, – прошептала Джейд.
Мы бросились в темный угол около книжного шкафа (как раз под Кэри и Грейс в «Caccia al ladro»[300], очень в тему).
– Синь! – крикнула Эва.
Когда Эвита ни с того ни с сего орет твое имя – запросто инфаркт может хватить. У меня сердце забилось, как осьминог на палубе рыболовного судна.
– Си-инь!
Эва Брюстер подошла ближе к окну. Она была не самая привлекательная женщина в мире: фигура как у пожарного гидранта, волосы по фактуре вроде пакли, да еще и покрашены в безобразный желто-оранжевый цвет, но глаза у нее были неожиданно красивые – я это заметила как-то в учительской. Словно освежающий чих среди скучной тишины остального лица – большие, широко посаженные, светло-голубого цвета, отдающего в фиолетовый. Сейчас она хмурилась, прижимаясь лбом к стеклу – как будто смотришь на улитку, ползующую по стенке аквариума. Я буквально оцепенела, даже дышать боялась. Джейд впилась в мою коленку ногтями – а между тем одутловатое лицо Эвы с болтающимися в ушах длинными нелепыми сережками не выглядело особо коварным или свирепым. Скорее она казалась разочарованной, как будто подошла посмотреть на редкую безногую ящерицу, сцинка из рода баркудий, который среди пресмыкающихся слывет затворником наподобие Сэлинджера[301]: восемьдесят семь лет никому не показывался на глаза и теперь прячется под замшелым камушком в террариуме, а вылезать ни в какую не желает, сколько ты его ни зови и ни стучи по стеклу.
– Синь! – крикнула она снова и вытянула шею, оглядываясь по сторонам. – Синь!
Что-то пробормотала себе под нос и почти бегом кинулась за угол – видимо, проверить с другой стороны корпуса.
Мы с Джейд не могли пошевелиться. Так и сидели, уткнув подбородок в колени, и ждали – вот сейчас, как в кошмарном сне, раздадутся шаги по выстланному сиротским линолеумом коридору.
Но минуты утекали одна за другой, и в тишине слышно было только покряхтывание и покашливание комнаты. Когда прошло пять минут, я осторожно подползла к окну (Джейд осталась сидеть, закаменев в позе эмбриона). Выглянув наружу, я снова увидела Эвиту – она стояла на ступеньках Лумиса.
Будь на ее месте кто-нибудь другой, с приличной осанкой, например Ханна, зрелище могло быть впечатляющим. Ветер трепал ее кудельные волосы и развевал подол платья, придавая Эвите сходство с обезумевшей от горя вдовой на берегу моря или с призраком, отыскивающим свою погибшую любовь среди унылых равнин. Однако передо мной была Эва Брюстер, крепкая, отрезвляющая, с бутылочной формы шеей, кувшинными руками и ногами в форме пробок. Она одернула юбку, в последний раз окинула взглядом окна (на какую-то жуткую секунду мне почудилось, что она меня видит) и быстрым шагом двинулась прочь.
– Ушла, – сказала я.
– Точно?
– Ага.
Джейд выпрямилась, прижимая руку к груди:
– У меня сейчас будет разрыв сердца!
– Не будет.
– А что, это возможно! У нас в роду многие умерли от сердечного приступа. Ни с того ни с сего, р-раз – и все.
– Ничего с тобой не случится.
– У меня вот здесь в груди теснит. Так бывает при пульмонарном эмброзисе.
За окном, у поворота дорожки, застыло как часовой одинокое дерево с толстым черным стволом. Дрожащие ветки тянулись вверх, словно слабенькие ручки, ощупывающие небо.
– А странно, почему она тебя звала? – Джейд скорчила гримасу. – Почему не меня?
Я равнодушно пожала плечами, хотя на самом деле мне было не по себе. Неужели я вроде какой-нибудь хлипкой викторианской барышни, которая готова свалиться в обморок оттого, что при ней произнесли слово «нога»? Или я слишком вдумчиво читала L’Idiot[302] (Петран, 1920), где главному герою, безумному Байрону Беринто, мерещилось, будто из каждого кресла ему приветливо машет сама Смерть. А может, просто слишком много мрака для одной ночи. «Ночь вредна для мозга и нервной системы, – утверждает Карл Броканда в своей книге «Логические выводы» (1999). – Как показывают исследования, у людей, проживающих в местности, где мало дневного света, количество нейронов сокращается на 38 процентов, а у заключенных, по двое суток подряд не видящих солнца, нервные импульсы замедляются на 47 процентов».
Не знаю уж, в чем причина, но я была как оглушенная все то время, пока мы с Джейд крадучись выбирались из здания, обходили по широкой дуге все еще освещенную, хоть и опустевшую столовую (двое-трое учителей еще беседовали в патио, и среди них миз Термополис в наряде цвета гаснущих углей), пока мы уносились в «мерседесе» прочь от школы, так и не встретив по дороге Эву Брюстер. Только когда мы уже ехали по Пайк-авеню и за окном машины мелькали закусочная «Джиффис», магазин дешевых товаров «Доллар-депо», гамбургер-кафе «Диппитис», косметический салон – только тогда я спохватилась, что забыла убрать книгу о черном дрозде на место, в ящик стола. Мало того – я до сих пор сжимала ее в руках.
– Почему книга все еще у тебя? – спросила Джейд, сворачивая к окошечку «Бургер Кинг». – Ханна заметит, что она пропала! Надеюсь, отпечатки пальцев снимать не станет… Ау, что будешь есть? Решай скорее, умираю с голоду!
Мы взяли пару громадных «вопперов»[303] и сжевали их молча в кислотном освещении автостоянки. Наверное, Джейд из тех людей, кто готов швыряться дикими обвинениями направо и налево, с улыбкой наблюдая, как все это сыплется людям на головы, а когда веселье заканчивается, спокойно уходит домой. Сейчас вид у нее был довольный, даже посвежевший. Она забросила себе в рот горсть картошки фри и помахала какому-то гнойному струпу – он брел к своему пикапчику в обнимку с полным подносом кока-колы. А у меня сердце неровно колотилось в груди. Как говорил Питер Эйкман, сыщик-раздолбай из романа «Кривой поворот» (Чайд, 1954): «Словно в глотку забили хороший заряд пороху, того и гляди рванет». Я уставилась на обложку. Фотография сильно поблекла, ее исчертили трещины, но черные глаза Мэнсона так и горели.
– Вот они, глаза дьявола, – сказал как-то папа, задумчиво разглядывая свой экземпляр той же книги. – Как будто он смотрит оттуда и видит тебя, правда?
Глава 15. «Сладкоголосая птица юности», Теннесси Уильямс
Если к нам заходил в гости папин коллега по работе, папа неизменно, как по часам, рассказывал одну историю. Случалось это редко, по одному разу на два-три города, где мы жили. Папа на дух не переносил громогласных сотрудников Геттисбергского колледжа наук и искусств, постоянного хвастовства и показухи в Чезвикском колледже и склочных профессоров из Университета Оклахомы в городе Флитче, вечно пыжащихся и выясняющих, кто главнее (особенно он презирал старых бабуинов – то есть преподавателей за шестьдесят пять, с постоянным окладом, перхотью, ботинками на резиновом ходу и квадратными очками, за стеклами которых глаза кажутся маленькими, точно клопы).
И все-таки изредка в диком-предиком лесу папе встречалась родственная душа (может, не из того же вида и семейства, но, по крайней мере, из того же отряда). Собрат, недавно покинувший зеленую древесную крону и едва-едва пытающийся ходить на двух ногах.
Разумеется, собрат по разуму был не настолько сведущ в науках, как папа, и внешне совсем не так красив (чаще всего природа наделяла этих людей плоской физиономией, обширным низким лбом и выступающими надбровными дугами). Но папа все равно приглашал отобранного среди серой массы знакомого на ужин, и в итоге тихим субботним или воскресным вечером в жилище Ван Мееров появлялся профессор-лингвист Марк Хилл с глазами цвета смоквы, не вынимающий рук из накладных кармашков бесформенного смокинга, или младший преподаватель английской литературы Ли Санджай Сун – кожа цвета айвы со сливками, зубам тесно во рту, как машинам в пробке. Тогда между спагетти и пирожными тирамису папа угощал гостя рассказом о проклятии Тобиаса Джонса.
История была вполне бесхитростная – о том, как папа жарким, пропитанным ромовыми парами летом 1983 года в Гаване встретил некоего сотрудника OPAI (Organización Panamericana de la Ayuda)[304] – бледного, нервного молодого человека из Йоркшира. Всего за одну злополучную августовскую неделю бедняга умудрился потерять паспорт, бумажник, жену, правую ногу и чувство собственного достоинства, именно в таком порядке. Иногда, чтобы еще больше поразить слушателя, папа сокращал время трагедии до двадцати четырех часов.
Папа никогда не придавал большого значения физическим подробностям и внешность несчастного обреченного описывал весьма приблизительно. Из его слабо проработанного словесного портрета кое-как вырисовывался облик высокого, бледного человека с худыми ногами (после того, как его сбил «паккард», – с одной ногой), с волосами цвета соломы, с привычкой то и дело доставать из нагрудного кармана запотевшие золотые часы и близоруко на них щуриться, а кроме того, часто вздыхать, носить запонки, подолгу простаивать перед единственным в комнате хромированным вентилятором и проливать café con leche[305] себе на брюки.