Читаем без скачивания Сухой белый сезон - Андре Бринк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не тревожься о нем. Я за ним пригляжу.
— Спасибо.
Полицейский открыл заднюю дверцу фургона для Мандизи. Он сел в фургон, дверь захлопнулась, и послышался лязг железной цепи. Мотор заработал. Минутой позже машина исчезла за поворотом.
Мать уже унесла младенца в дом. Мы с Луи стояли в глухой темноте двора. Ветер стих. Было очень холодно.
И вдруг Луи странно изменившимся голосом, почти благоговейно, произнес:
— Nkosi sikelel’ iAfrika.
Воскресенье
1
Все случившееся в тот уикенд, даже убийство, само по себе было не столь уж важно. Я все яснее понимаю это. Существенны были не сами события, а то, что вовлекалось ими в общий водоворот. И если я ощущаю потребность описать все это, то отнюдь не из желания просто довести повествование до конца (это не та цель, к которой я стремлюсь, мне совсем не хочется встречаться с тем, что меня там поджидает). Мною движет совершенно иное: стремление к основательному прояснению всех событий с отчетливым пониманием того, что этого нельзя делать в спешке. А время идет, я пишу уже пять дней.
Я никогда особенно не прислушивался к прогнозам «Римского клуба», однако в их первом докладе был образ, прекрасно передающий мое нынешнее состояние. Это детская загадка, демонстрирующая внезапность, с какой данная величина достигает внутри определенной системы фиксированного предела. Водяная лилия, растущая в пруду и ежедневно удваивающая свои размеры. Если позволить ей расти свободно, она за тридцать дней покроет весь пруд и убьет в нем все живое. Долгое время растение кажется маленьким, и вы не беспокоитесь, не подрезая его. Наконец оно занимает полпруда. На который день это случится? Разумеется, на двадцать девятый. И тогда на спасение пруда у вас останется всего один день.
* * *В ту ночь на ферме было страшно тихо. Не скрипели половицы и балки на потолке, не вздыхали во сне собаки, не стрекотали сверчки. Я даже не слышал дыхания Луи. Должно быть, какое-то время я спал и видел кошмары, но потом проснулся. Усталость тяжелой рукой придавила меня к постели, но снова заснуть не удавалось.
Несколько часов назад в этой же самой тьме произошло убийство, но сейчас оно казалось почти нереальным, просто частью долгих ночных кошмаров. И все же я вместе с остальными переносил тело с холма.
Рядом со спящим мужчиной и спящими малышами эта обнаженная молодая женщина с крепкими грудями, плоским животом, волнующей линией бедер и длинных ног. И раны на теле, словно маленькие мокрые губы. В той сцене была простота, потрясшая меня. Назовем ее невинностью.
Даже в глубине моих мыслей не было похоти. Мое отношение к красивому неподвижному лицу и прекрасному телу было достаточно отстраненным, «эстетическим». Но меня поразило то, что чернокожая женщина может быть столь красива. Лежа в постели, я вспоминал ее тело и отказывался верить своей памяти.
Из комнаты матери порой доносился сердитый плач младенца, а затем слышался ее голос, убаюкивающий ребенка. Ее голос будил нечто атавистическое в моем подсознании и в то же время словно подтверждал реальность того, что произошло сегодня ночью. Да, это действительно произошло, женщина была мертва.
А случилось бы это, если бы я не устроил нагоняй Мандизи? Бессмысленный и нелепый вопрос.
Но особенно заинтриговала меня той ночью (да интригует и сейчас) неожиданная вспышка первобытной дикости всего в нескольких сотнях ярдов от нашего дома. Словно весь примитивный невидимый мир на мгновение приоткрылся мне благодаря этому варварскому поступку. И не просто «их» мир, «их» образ жизни. Приоткрылось нечто более темное и значительное, нечто относящееся к самому нутру фермы, столь же таинственное и опасное, как подземные источники под домом, о которых мы никогда не подозревали. Мне трудно определить это точнее. Помню только, что все это чрезвычайно взволновало меня. До сих пор я был поглощен воспоминаниями об отце и нашей историей. Но где-то таились иные силы, чуждые отцу, — силы, быть может, более родственные тому юноше, что спал сейчас напротив меня в темной комнате.
Мое детство. Каникулы на нашей ферме, долгие уикенды на ферме моего друга Гейса в десяти милях от города среди скалистых хребтов и голых холмов. В моем жизненном опыте уже тогда было много жестокости, той жестокости, которую и осуждать-то невозможно. Более примитивной. Бродя по вельду, там, откуда можно было наблюдать полет ястребов, я порой натыкался на мертвую газель, уже наполовину съеденную, с зелеными экскрементами в развороченных кишках, с измазанной грязью шкурой. Или на отбившуюся от стада овечку с выклеванными глазами, с кровавыми дырами в обезображенной голове, с языком, вывороченным из еще блеющей пасти. Рождество в деревне, когда фермеры приводили на убой овец для Женского благотворительного общества. Мясо, аккуратно завернутое в коричневую бумагу и упакованное в провощенные коробки вместе с мукой, сахаром, кофе, свечами, сгущенным молоком, сладостями и маслом, рассылалось потом беднякам. Почему-то — мать была не то председателем, не то секретарем общества — овец всегда резали у нас на заднем дворе. Этим занимался работник с фермы, но я стоял поблизости, и порой он позволял мне держать овцу за голову, чтобы оттянуть ее назад и обнажить овечью шею для быстрого и острого как бритва ножа. Теплая красная кровь заливала мне руки и одежду. Но в самом этом ужасе таилось нечто притягательное. Запах крови, навоза, мочи — запах смерти. Во встрече со смертью было и подлинное открытие жизни, обогащающее и придающее сил. Примитивная невинность. (Опять это слово.)
Тот день, когда я чуть не утонул у запруды, увязнув в тине, и меня спас Мпило. Под вечер на закате я отправился вверх по холму, осторожно прокравшись мимо дома, чтобы меня не заметили. Мне хотелось отблагодарить кого-то за спасение от смерти. Бога Ветхого завета, дарующего и лишающего, горящего кустом терновника и принимающего жертвы в огне на алтаре. Бог — такое имя я дал ему, ибо иных не знал. Но само желание отблагодарить кого-нибудь исходило из какого-то глубинного таинственного источника.
На узкой тропке, образованной руслом пересохшего ручья, я построил из камней алтарь и положил на него хворост. Решиться на жертвоприношение было нелегко. Я поглядел на фокстерьера, небольшую собачку с разинутой пастью и обрубленным хвостом, которая прибежала следом за мною. Но мне было жаль приносить в жертву свою собаку. Наконец я решил пожертвовать новый перочинный нож, тот самый, который обещал Мпило. Открыв оба лезвия, чтобы показать господу, что нож не какой-ни-будь завалящий, я возложил его на алтарь, упал на колени и начал молиться, ожидая, что хворост вот-вот загорится от молнии небесной. Я даже отполз подальше от алтаря на тот случай, если господь чуть промахнется своей молнией.
Каждые несколько минут я открывал глаза, чтобы убедиться, что хворост еще не загорелся, в полной уверенности, однако, что это произойдет. Видя небо по-прежнему безоблачным, я лишь принимался молиться с еще большим рвением.
Я повторил все молитвы, когда-либо слышанные от отца и деда: о бедных и страждущих, о властях предержащих и так далее. Но ничего не происходило. Уменьшилась ли от этого моя вера? Разумеется, нет. Я вновь и вновь начинал все сначала, пока у меня не заболели колени. «Отче наш», десять заповедей, А любви не имею… — все, что я запомнил за свою недолгую жизнь, в том числе и несколько мирских стихов. Ничего. На землю спускалась темнота.
Я засомневался в воспоминаниях отцов церкви, но все же решил не лишать бога его шанса в том случае, если он оказался в данный момент занят чем-то другим. Я оставил нож на алтаре, чтобы бог мог принять жертву ночью. Может быть, он не хотел делать это у меня на глазах. В более или менее ультимативной форме я еще раз описал богу всю ситуацию, а затем шмыгнул в становящиеся тревожными сумерки.
Ночью разразилась одна из обычных для здешних мест гроз: небо над фермой пламенело и грохотало, ветер с корнями вырывал деревья, земля содрогалась, бешеные потоки бурой воды сбегали вниз по холмам. Утром гроза прекратилась, лишь ветер продолжал неистовствовать. Я выскользнул из дому на разведку. Русло ручья было завалено камнями, обломками скал, вывороченными деревьями. Ни алтаря, ни ножа я, конечно, не нашел.
Я так и остался в тревожной неуверенности: услышал ли бог мою молитву и принял ли мою жертву, хотя и не так, как мне хотелось бы, а собственным, непостижимым способом. Или он обрушил свой гнев на меня и мой алтарь, как поступил когда-то с Каином? Или он был здесь вообще ни при чем — может, буря разразилась сама по себе? Или же любовь и гнев настолько сродни между собой, что я просто не в силах различить их?
Лишь одно я знал наверняка: никогда более моя вера не будет столь трепетна и огненна, как в тот день. Словно потом во мне иссяк какой-то источник. И думая сейчас об этом, я понимаю: что-то непоправимо изменилось на пути от тогдашнего мальчика к сегодняшнему мужчине. Где-то я потерял дикарскую невинность. Где и когда? И была ли эта потеря неизбежной?