Читаем без скачивания Матисс (Журнальный вариант) - Александр Иличевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Артист!..
Однако он не сразу подпускал ее близко к себе, никогда не пел на заказ, по просьбе, — всегда махал рукой, сердился, прикрикивал на нее и, стыдясь или священнодействуя, уходил поодаль размычаться. И только потом, когда сам погружался в медитативное распевание сильных слов поэта, терял бдительность и, прикрыв глаза, садился, — она подбиралась к нему и замирала от восторга. “Но парус! Порвали парус!” — например, пелся Вадей почти по слогам, с неожиданными эскападами, и непонятно, как у него хватало на это дыхания.
X
А вот песни Цоя он никогда не пел, ни разу. Зато они часто приходили их послушать к Стене Цоя на Старом Арбате. У этой исписанной поминальными памятками кирпичной стены собиралась бродячая молодежь чуть не со всей страны. Ребята были не злые, некоторые даже вдохновенные. Всегда имелся шанс, что нальют, — только если не наглеть, а услужить, подружиться.
Летом у Стены было веселее — со всей страны народ перебирался на Юг, к морю, выбирая Москву перевалочным пунктом. В каникулярный сезон “народ Цоя” большей частью пропадал в Крыму, где на татарских базарах под ногами отдыхающих они бряцали на гитаре, потрясая в такт железными кружками с мелочью. Какая душевная метель мотала этих ребят по городам, автостопом — из Уфы в Питер, из Питера в Москву, из Москвы в Новосиб, — было неясно. Вадя не задумывался об этом. Так человек никогда не задумывается о частях своего тела как о посторонних предметах. В его представлении вся страна куда-то ехала и разбредалась, брела — и только Москва пухла недвижбимостью, чем-то могучим и враждебно потусторонним Природе, о которой он тоже ничего не знал, но когда задумывался, то о ней почему-то было складнее и потому приятнее думать, чем о людях.
Было немало таких ребят, что подвисали на Арбате с гитарами и ежедневным портвейном по нескольку недель, месяцев, обретаясь по ночам в одной из многочисленных опустевших квартир — в центре города, в домах, подлежавших капитальному ремонту. В ту пору едва ли не целые улицы — Пятницкая, Остоженка, Цветной бульвар и окрестности — стояли выселенными. Власти города никак не могли найти денег на реконструкцию. Покинувшие их жильцы забрали с собой не всю мебель, не всю утварь. И кое-где оставили целыми замки с торчащими в них ключами от рушащегося будущего.
XI
Надя и Вадя сначала обосновались в бывшем общежитии МВД неподалеку от Цветного бульвара. Это было здание XIX века постройки — длинное, волнами просевшее там и тут по всей длине, как-то даже изогнувшееся. Будучи в начале века дешевой гостиницей “Мадрид”, здание имело унылую коридорную систему. Длиннющий безоконный тоннель шел больше сотни метров, кривясь, заворачивая, был освещен только тремя тусклыми лампочками, от одной из которых почти не было толку, так как она пропадала за поворотом. За него Наде жутко было повернуть — и она таскала с собой Вадю всякий раз, когда шла в туалет. В нескольких местах при свете спички, как в облаках, в разрыве облупившейся многослойной покраски можно было увидеть роспись. Видна была лубочная глазастая испанка с веером. Неподалеку в другом провале можно было разглядеть переднюю часть быка, завалившего набок морду с бешеным бордовым глазом. Целый коробок спичек сожгла Надя, изучая стены коридора. Она сумела щепкой раскрыть из-под штукатурки испанку — и обнаружить красные тупоносые туфли на толстых каблуках под кипенными оборками лиловой траурной юбки.
Во многих комнатах лежали горы строительного мусора, через которые было сложно (приближаясь вплотную к потолку и пригибаясь) перебираться к окну, — на широком подоконнике они умудрялись спать валетом.
Много разного люда обитало в этих руинах. Все они были разобщены и в нефтяном сумраке коридора, настороженно минуя друг друга, напоминали призраков. Случалось, Надю пугала фигура, отделившаяся от стены или так и оставшаяся неподвижной, или когда вдруг ближайшая дверь распахивалась от удара, слышался возглас — и оттуда, судорожно захлопывая за собой проем, открывший хлам, нагое тело, вздевая над грудью локти, выбегал аккуратно одетый юноша с перевернутым лицом…
Потом они перебрались на Петровский бульвар.
Коммуна художников с бешеными от счастья глазами, с которыми Вадя и Надя делили лестничную площадку, дала им прозвище: Слоники. Они и не догадывались, отчего это произошло. Видимо, в подвижном представлении художников — они не ходили, а слонялись.
Потолок в местах, где обваливалась штукатурка, был завешен маскировочной сеткой. Скромно, сторонясь всех, Надя садилась в самом темном углу. Сутки напролет неприметно сидела тихой мышью, прикрывая ладонью блеск глаз. То улыбалась от смущения, то жгуче краснела от внезапного стыда.
Куски штукатурки падали в провисавшую сетку. Тонкая дбевица в длинном черном платье, сидевшая на подоконнике с альбомом в руках, вздрагивала. Надя восхищенно рассматривала ее текучую фигуру, руки, ниспадавшие на бедра, мечтала о том, что раскрывают в себе страницы ее незримой книги, — и вдруг бросалась сметать рукой с дивана крошки штукатурки, садилась снова в угол. И снова скрипели мелованные страницы.
А то вдруг в квартиру влетала девушка и, схватив одной рукой художника Беню за рукав, другой судорожно рылась в сползающей с колена сумочке, ища сигареты, и косилась на Надю.
Но Беня успокаивал:
— Это ничего, это свои ребята, хорошие.
После чего, хмыкнув, девушка чиркала спичкой и выпаливала:
— Куйбышев на “винт” сел! — и тут же, пыхтя, окутывалась спорыми клубами дыма.
Беня — рыжий парень с лицом убийцы — качал головой и уходил в другую комнату. Он шел дальше вырезывать свои коллажи — бешено расхаживая, бросаясь вдоль стены, прикладывая тут и там лоскуты на пробу контраста. Он кроил их из цветной бумаги, журнальных иллюстраций, этикеток, кусков материи, пингвиньих и гагачьих перьев, бересты, картона, осиных гнезд. На пестрых, просторных пучках и букетах коллажей кружились ракеты и космонавты, дома и церкви, трактора и башни, поля и небо, рыбы и люди, цветы и бесы.
Надя любила наблюдать за Беней, чье занятие так хорошо ей было понятно. Она отлично помнила, как в детстве соседка по парте гремела ножницами, разрезая бархатную бумагу…
XII
Вадя не любил торчать у художников. Он приходил в конце дня и заставал Надю за чаем, которым ее всегда угощал Беня. Чаю с сушками перепадало и Ваде. Малахольный Беня ставил перед ним чашку, громадно склонялся к его приземистой большеголовой фигуре и, заглядывая в неуловимые глаза, страшно спрашивал:
— Что? Не обижаешь девку?! Смотри у меня. Мирно живи.
Надя ежилась от его громогласности, а Вадя словно бы и не замечал, словно пустое место для него был этот Беня.
XIII
Когда Надя долго оставалась одна, лицо ее постепенно становилось глуповатым — взгляд останавливался, и если ей вспоминалось что-то с усилием, то лицо бледнело, приобретая ошеломленное выражение, или — краснело, и выражение становилось тягостным, как у человека, который сдерживает сильную боль. Оставаясь одна, Надя старалась скорее заснуть. В одиночестве она претерпевала какую-то трудность, бедственность которой состояла в неизъяснимом беспокойстве, слишком текучем и неподатливом для внутреннего овладения. А если заснуть не получалось, старалась читать. Читать по складам все, что попадало под руку, — этикетки, квитанции. Читала яростно, пыхая, шевеля губами, едва успевая переводить дух, читала даже газету. Широко открывала глаза, смаргивая, поводя головой, устремляя взгляд на время в сторону, сверяя слова с пониманием.
Глава четвертая
ОКТЯБРЬ
XIV
С художниками они дожили до осени, а с наступлением холодов нашли теплый чердак на Пресне. Низенький, засыпанный мелким гравием, — в нем приходилось ползать на четвереньках между отопительных труб, обернутых стекловатой, среди снующих, гудящих утробно, хлопающих голубей, которые в неудобной тесноте, упруго трепеща, подворачивались то под руку, то под локоть, живот или колено. Зато было тепло, и через оконце Надя весь день могла смотреть на реку, на дома “Трехгорки”, на многоярусные дворы, с помощью подпорных стенок поднимавшиеся на кручу. Для этого газетой натерла стекло до свинцовой прозрачности.
Дворы и парк у здания Верховного Совета — большого белого дома — были полны рассеянного, дремлющего солнца, желтых листьев и горьковатой дымки. Голуби гулили, дудели, наскакивали друг на дружку, хлопотали, спали, подсунув под крыло голову. В мглистом свете утра река раскрывалась излучиной за мостом, серебрилась и вспыхивала там и тут острыми углами, которые, проникая в высь, насыщали блеском воздух. Липы вдоль набережной, под пирамидальной высоткой, трепетали, ссыпали пестрые шлейфы листьев на вдруг подернувшуюся рябью реку.