Читаем без скачивания Кулешов В.И. - Александр Бестужев-Марлинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И уже совсем внешней ширмой ливонский колорит выступает в повести "Кровь за кровь". В развенчании самодурства и зверстЕ феодалов видны явно русские помещичьи порядки. Не случайно исследователи давно сопоставляют ее с «Дубровским» Пушкина. Вместе с тем ливонский колорит здесь отработан лучше, чем в какой-либо другой повести: мастерство Бестужева нарастало. И то заветное, что всегда водило его пером в этих случаях, — сказать громче о русских порядках, — в этой повести выступало как прямая аналогия. Даже, кажется, ссылки на ливонские хроники здесь служат для отвода глаз цензуре. В самом повествовательном строе чувствуются не традиции трубадуров, а образы и мотивы русских сказок, вплоть до таких прямых речений, как "ни в сказке сказать, ни пером описать"; есть здесь и "избушка на курьих ножках", и образ колдуньи, бабы-яги. И описания Регинальда и его невесты даны в традициях русского сказа: "молодец он был статный и красивый…", "приглянись ему дочь одного барона, по имени, дай бог памяти", "девушка она была пышная, как маков цвет, а белизной чище первого снегу". Снимается и проблема двойной вины: племянник Регинальд отомстил своему дяде Бруно, жестокому обидчику; Регинальда в его самосуде поддерживает парод.
По границам Ливонии разбросаны были новгородские и псковские земли. Для декабриста Бестужева древние Новгород и Псков были символами исконно русской вечевой демократии, попранных затем тиранами. Неверно представляя себе историческую роль Москвы как объединительницы Руси, Бестужев идеализировал новгородскую вольницу. Повесть "Роман и Ольга" (1823) посвящена этой характерной для всей декабристской литературы теме. Бестужев писал, что он, работая над повестью, вникал в новгородские летописи, опирался на песни и сказы (в описании кулачного боя, например, явно сказалось влияние былины о Василии Буслаеве). В повести встречается много реалий, отсылающих нас к концу XIV века, когда московские князья делали первые попытки задушить новгородскую свободу. И все же исторические факты излагаются тут по заранее заданной схеме. Герой повести — новгородец Роман — и отважный воин, и лазутчик, проникающий в московский стан и самое Москву, и песнопевец, и достойный жених дочери именитого гостя новгородского Симеона Воеслава. Ромап беден, но благороден душой, и после многих приключений и подвигов соединяется с Ольгой.
Главное в повести Бестужева — апофеоз храбрости, доблести, борьбы против тирании во всех видах. Бестужев ставил те же цели, что и Рылеев в «Думах»: "возбуждать доблести сограждан подвигами предков". Предки эти не собственно исторические лица. Бестужев, в отличие от Рылеева, сам выдумывает героев, старается "домашним образом" показывать историю. У него герои носят более обмирщенный, будничный характер, но все же они непременно герои. Как и Рылеев, он в их уста вкладывает свои слова: "Спеши, куда зовет тебя долг гражданина" (слова разбойничьего атамана Беркута в повести "Роман и Ольга").
Этот выход в житейский план таил большие возможности для Бестужева-прозаика. Он создает еще в 1823 году повести из хорошо знакомого ему армейского быта: "Вечер на бивуаке", "Второй вечер на бивуаке". Это даже собственно и не повести, а отрывочные рассказы офицеров о примерах храбрости, удали и молодечества, которые они совершали сами, свидетелями которых были или слышали о них от других. Эти анекдотические случаи развернутся у Бестужева позднее в еще более широкое полотно: "Вечер на Кавказских водах в 1824 году". То, что это не было далекой историей, а выглядело как повседневный армейский быт, как предмет восхищения между равными храбрецами, чрезвычайно приближало тему героизма к простым людям, лишало ее выспренной ходульдо-сти, избранности, обособленности от других сторон жизни. Бестужев начинал выводить эту тему за рамки чисто декабристского ригоризма: тут и "любовь шла на ум", иногда даже помогала совершать подвиги, и светские увлечения не "позорили гражданина сан". Бестужев все больше и больше выводил прозу на широкие просторы жизни.
Но оставалась верность прежнему пафосу исканий героики. Бестужев ищет ее везде — можно сказать, на суше и на море: "Лейтенант Белозор" (1831), "Фрегат «Надежда» (1833), "Мореход Никитин" (1834); в светских темах: «Испытапие» (1830), "Страшное гаданье" (1831); в экзотическом Кавказе: «Аммалат-Бек» (1832), "Мулла Hyp" (1836). В поддержании этой героики нуждалось общество, переживавшее время упадка. Тенденция эта была так велика, что она выдвинет еще в эти годы Лермонтова с его «кавказскими» и «демоническими» темами, Гоголя с "Тарасом Бульбой", Пушкина с "Песнями западных славян", «Кирджали», "Дубровским".
Перешитая катастрофа несколько перестроила творчество Бестужева: оно стало автобиографичней, с большей опорой на увиденное и достоверное в жизни, с большей отдачей себя объективным впечатлениям, более критическим в отношении к прежней восторженной вере в силу разума, священного порыва, в скорую возможность преобразования мира.
Случай, непредвиденные обстоятельства лежат в основе "Морехода Никитина", «Аммалат-Бека», "Муллы Нура", хотя сюжеты этих произведений основываются на реальных былях. Бестужев изучает Кавказ досконально, создает цепную очерковую литературу о нем, изобилующую реальными наблюдениями над бытом и нравами горцев, в частности рисуются и их темные обычаи, дикие привычки. В "Письмах из Дагестана" и других очерках, в повестях «Аммалат-Бек», "Мулла Hyp" дано много этнографического, фольклорного материала, много и подчеркнутой экзотики. Бестужев знал шесть языков, в том числе и татарский, который изучал на Кавказе, от самого парода. Любознательности его не было границ, недаром он писал братьям Полевым из Дербента: "Я настоящий микрокосм. Одно только во мне постоянно это любовь к человечеству…" (1831).[13] И родным через два года: "Вообще Кавказ вовсе неизвестен: его запачкали чернилами, выкрасили, как будку, но попыток узнать его не было до сих пор".[14]
Неизведанными казались ему Россия и русский народ. Он хочет зарисовывать картины жизни с натуры, как фламандец Теньер, которому он поклонялся, постичь как философ его место в семье человечества. Бестужев терпеть не мог туманной, фаталистической немецкой «метафизики», которая наиболее интенсивно (в системах Шеллинга и Гегеля) занималась осмыслением этих проблем. Он писал Полевым в начале 1832 года: "Чтоб узнать добрый, смышленый народ наш, надо жизнию пожить с ним, надо его языком заставить его разговориться… быть с ним в расхмель на престольном празднике, ездить с ним в лес на медведя, в озеро за рыбой, тяпуть-ся с ним в обозе, драться вместе стена на стену. А солдат наш? — какое оригинальное существо, какое святое существо и какой чудный, дикий зверь вместе с этим! Как многогранна его деятельность, но как отличны его понятия от тех, под которыми по форме привыкли его рисовать! Этот газетный мундир вовсе ему не впору <…>. Кто видел солдат только на разводе, тот их не знает… хоть бы век прослужил с ними. Надо спать с ними на одной доске в карауле, лежать в морозную ночь в секрете, идти грудь с грудью на завал, на батарею, лежать под пулями в траншее, под перевязкой в лазарете; да, безделица: ко всему этому надо гениальный взор, чтобы отличить перлы в кучах всякого хламу, и потом дар, чтобы снизать из этих перл ожерелье! О, сколько раз проклинал я бесплодное мое воображение за то, что из стольких материалов, под рукою моей рассыпанных, не мог я состроить ничего доселе!"[15]
Тут целая программа творчества, видно, в каком направлении шла мысль Марлинского и его художественные поиски.
В другом месте он рассуждает об отличительных особенностях храбрости русского солдата, который "неохотно идет в огонь, но хорошо стоит в нем", и потому, что не умеет уйти, не смея ослушаться, и потому, что русскому солдату доступны все высокие чувства: и честь полка, и честь родины, его увлекают пример и красное слово. А есть и такие, "которые так же радостно идут в дело, как в кружало".[16]
Сам Марлинский лишь отчасти осуществил обширную программу, им намеченную. Его мореход Савелий Никитин с шестью «русаками» взял в плен английский карбас, вместе с капитаном и командой, почти голыми руками, бывши в плену у англичан. Есть у Марлинского небольшой, снятый прямо с натуры очерк "Подвиг Овечкипа и Щербины за Кавказом". Сопоставления типов храбрости русской и французской, русской и чеченской постоянно проходят в его повестях.
Наблюдательность Марлинского вовсе не ограничивалась военным бытом: тут и описания намаза и других мусульманских обычаев, и описания главной месджид под Дербентом, и целые выкладки по ботанике, коль уж судьба завела лейтенанта Белозора в оранжереи добряка Саарвайерзена. В манере скрупулезного В. Гогарта он зарисовывает в «Испытании» «чрево» Петербурга: возы, торговые ряды на Сенной площади, пишет целые трактаты о святочных гаданиях, чтобы их вставить в повесть. Эти не организованные в сюжете огромные массы эмпирического материала, натуралистических зарисовок готовили взрыв романтизма и переход прозы к реалистической достоверности.