Читаем без скачивания Рифмы жизни и смерти - Амос Оз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все-таки: почему ты пишешь? И для кого? Какова главная идея твоих произведений, если она вообще существует? Какова роль твоих историй и кому они приносят пользу? Каковы твои ответы на сущностные вопросы или, по крайней мере, на некоторые из них?
Красоту, милосердие и сочувствие находит в написанных тобою страницах Рохеле Резник, эта милая, почти красивая, но совсем лишенная притягательности девушка.
В стороне, в одном из задних рядов, сидит себе какой-то парень… Нет, не парень, это человек лет шестидесяти или шестидесяти пяти, потрепанный, колючий, сморщенный, похожий на облезлую обезьяну, почти лишенную волосяного покрова, — только обвислые щеки его заросли щетиной, да на голове топорщится жиденький хохолок. Человек этот мог бы быть, скажем, третьеразрядным активистом, изгнанным из секретариата партячейки, поскольку был пойман на том, что передавал кое-какие секретные бумаги конкурирующей партии. И с тех пор он с трудом сводит концы с концами, давая частные уроки математики.
Ему подойдет имя Арнольд Барток. Примерно месяц тому назад он был уволен из частной курьерской компании, где работал на полставки сортировщиком посылок. Воротник его рубашки слегка почернел от пота и копоти, брюки бесформенно висят на пояснице: по-видимому, он уже не слишком утруждает себя стиркой своего белья и рубашек. На ногах у него стоптанные сандалии. По ночам Арнольд Барток сочиняет докладные записки о министрах правительства, журналистах и членах Кнесета, пишет письма в редакции газет и журналов, срочные обращения к государственному контролеру и президенту. А еще его сильно донимает геморрой, особенно под утро.
Живет он со своей матерью Офелией, у которой парализованы ноги. По ночам он и его мать спят под одним одеялом на плохоньком матрасе, в комнате, которая вообще-то не комната, а каморка без окон, где когда-то была небольшая прачечная, принадлежавшая его отцу. С тех пор как отец умер, железные проржавевшие жалюзи, навсегда перекрывшие дверь в прачечную, были заперты на замок, и теперь входить в комнатенку приходится с тылу, со двора, через кривую фанерную дверь. Уборная размещается в дальнем углу двора, в будке из жести (прежде там был склад), но параличная вдова уже не в состоянии добраться туда и полностью зависит от эмалированного ночного горшка, который Арнольд Барток должен подкладывать под нее каждый час-два, а потом опорожнять в разбитый унитаз, находящийся в жестяной будке, а затем промывать под краном между мусорными ящиками. Эмалевое покрытие горшка стерлось и облупилось, на месте повреждений появились черные пятна. Поэтому даже после тщательного мытья и дезинфекции хлоркой ночной горшок все еще выглядит недостаточно чистым.
А мать, со своей стороны, вот уже несколько лет отказывается называть сына Арнольдом и с какой-то злобной веселостью зовет его Ареле или Арке. Он обычно закипает: «Хватит, мама, прекрати это, довольно, ты ведь отлично знаешь, что мое имя Арнольд!» На что мать-инвалид, водрузив очки на нос, издевательски, с явным намерением укусить его, но при этом ликующая и кокетливая, словно балованная девочка, отвечает на исковерканном иврите: «Ну, что на этот раз? Что случилось? Что с тобою, Ареле? Ну почему ты так рассердит на мне? Может, хочешь пришел немного бил меня? Так, как покойник папа твой, праведник, бывало, бьет мне? Хочешь, Ареле? Хочешь побьет?»
Неужели Арнольд Барток, этот пришибленный тип, как раз сейчас в третий или четвертый раз издал что-то вроде сдавленного смешка?
Что это? — спросит себя писатель. Проявление презрения, направленного против меня лично? Или зависть? Отвращение? Злость? А может, звуки эти не имеют личностной направленности, они абстрактны и являются выражением его собственных страданий?
Писатель пытается нарисовать в воображении, как этот Арнольд Барток под утро, без четверти три, голый, в одних пропотевших трусах, высвобождает из-под тела матери отвратительный ночной горшок, а затем, отдуваясь и тяжело дыша от усилий, переворачивает ее на живот, чтобы подтереть, подмыть и обернуть сухой пеленкой.
И вот, когда наконец-то пригласят его подняться и сказать свое слово, писатель наш предстанет во всей красе: терпеливо, скромно, кратко, серьезно и вдумчиво ответит он на вопросы аудитории.
То и дело будет использовать он простые притчи и примеры из повседневной жизни. Обстоятельно изложит, чем отличается стремление объяснить явление от стремления описать его. Как бы между прочим сошлется на Сервантеса, Гоголя, Бальзака, Чехова, Кафку. Отдельные эпизоды он подаст так, что смех прокатится по рядам публики.
Тонко и изящно уколет он литературоведа, при этом похвалив его ученейший доклад и даже поблагодарив за глубину анализа.
Произнося все это, писатель удивится самому себе: как он только решился принять участие в этом мероприятии, не подготовившись к нему достойным образом? И со всей очевидностью осознает, что не может согласиться со своими же собственными словами, которые в данный миг слетают с его губ. И более того, истинная правда в том, что у него нет ответа на главные, принципиальные вопросы, нет даже намека на ответ и нет внутреннего интереса к тому, что плавно излагает он сейчас в этом зале, — это происходит помимо его воли.
И по-прежнему не понимает он, зачем, собственно, Арнольд Барток потрудился прийти сюда? Только лишь для того, чтобы усесться в одном из дальних рядов, вытянуть свою шею ящерицы и, с кривой ухмылкой устремив взгляд на писателя, выказать ему презрение. И разве он не прав, насмехаясь надо мной? — скажет себе писатель, не прерывая теплой, плавно текущей речи, покоряющей сердца публики, в особенности женские.
И тут он умолкнет на мгновение, взъерошит пальцами копну своих волос и вспомнит официантку Рики. И ее первого возлюбленного Чарли, вратаря дублирующего состава команды «Бней Иехуда», умевшего раздвигать ее губы кончиком носа, чем, бывало, доводил расчувствовавшуюся Рики почти до потери сознания. Он, бывало, шепотом называл ее «гогог» и даже пошел и купил ей там, в Эйлате, платье с блестящими серебристыми чешуйками, концертное платье, вроде тех, в которых выступают певицы в гостиницах на Ривьере. А потом он оставил ее и возобновил связь с девушкой по имени Люси, которая на конкурсе красоты была выбрана «вице-королевой моря». Мужчины не могут иначе. Все очень просто, уж так они устроены, и всё тут, но вот только, по мнению Рики, женщины ничем не лучше. И в самом деле, среди женщин довольно часто можно встретить такую лживую, подлизывающуюся кошечку. И по правде говоря, получается, что и женщина, и мужчина, составляющие пару, не больно хороши. Все просто: если нет меж ними электричества, то как вообще может возникнуть связь? Но если есть электричество, то в конце концов можно и обжечься. И по этой причине, думает Рики, так или иначе, но любовь почти всегда кончается отчаянием. Однако, быть может, мне все-таки удастся хоть раз в жизни случайно встретиться с этой Люси? Разве у нас обеих мало такого, о чем можно поговорить друг с дружкой? Вместе прокрутить зажигательные сюжеты? И посмеяться над тем, что когда-то, несколько лет назад, причиняло такую боль? Мне бы следовало разузнать, куда она, черт возьми, запропастилась, эта Люси, после того как ее однажды даже избрали «вице-королевой моря». Да и жива ли она вообще? И не живет ли, случаем, одна? Как и я. И не будет ли она возражать против нашей встречи?
Одиночество, одухотворенность, печаль — все это будет нарисовано на лице писателя. А он продолжит громоздить ложь на ложь. Отвечая читателям, почему он вообще пишет, и на другие подобные вопросы, писатель воспользуется привычными, не раз пущенными им в ход словами, и среди его ответов будут и хитроумные, и шутливые, и уклончивые. Совсем в духе тех уроков, что преподал ему отец, рядовой дипломат. В заключение, шутливо обратившись к культработнику Иерухаму Шдемати и напомнив тому про цитату в его вступительной речи, писатель отплатит ему той же монетой: он тоже приведет строки из книги «Рифмы жизни и смерти».
Есть мудрец, у которого нет ума,Есть глупец, что живет, целый мир любя.Есть веселье, в конце его — плач и тьма…Но нет никого, кто познал бы себя.
А потом окружат его читатели. Он с легкостью будет подписывать экземпляры своей последней книги и вдумчиво выслушивать похвалы. В какое-то мгновение улыбнется он улыбкой, похожей на подавленную зевоту, пытаясь хоть немного умерить негодование доктора Песаха Икхата, того самого вспыльчивого педагога, обладателя тяжелой челюсти, кустистых седых бровей и прочей седой растительности, вырывающейся из ушных раковин и ноздрей. Писатель заверит его, что новая ивритская литература ни в коем случае не может отрицать и вовсе не отрицает само еврейское государство. Вскрытие беззаконий, связанных с так называемым захватом палестинских территорий, острая сатира, обличающая проявления коррупции, обнажающая процесс всеобщего оскотинивания, того, как загнивают и черствеют людские души, — все это вовсе не означает отрицания государства, нет, напротив, это чаще всего свидетельство того, что сердце писателя разрывается от боли. Даже если враги Израиля часто используют в своих целях выдержки из сказанного и написанного у нас, это никак не может служить нам укором: разве у пророков Израиля нет гневных слов? Разве нет их у Бялика, и у Бреннера, и у Ури Цви Гринберга, и у Изхара… И так далее, и тому подобное…