Читаем без скачивания Символ веры - Гелий Рябов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вошла команда. Началось. Одиннадцать против одиннадцати. Глаза в глаза. В упор. Они мечутся и падают, один за другим, от дыма нечем дышать. Кто-то кричит — выстрелы глушат крик. Демидова бегает, закрываясь подушками. Входят двое, с винтовками, штыки примкнуты. С Демидовой покончено. Кто-то еще шевелится, кто-то стонет. Еще выстрелы. Теперь все… Пытаются красть — не выйдет! Тела — по одному — в кузов «фиата». Автомобиль выруливает, на Верх-Исетский тракт. Город спит, улицы пусты, пушки Сибирской армии слышны отчетливо. Полем. Лесом… Проселок пуст — вокруг оцепление. За разъездом должны ожидать телеги (если грузовик не пройдет — довезем на телегах). Но телег нет. Человек, которому поручил — партиец с ВИЗа,[3] — отнесся халатно и пригнал пролетки. И сразу становится ясно, что пролетки удобны только для живых. Все осложняется. На этих пролетках — партийцы, красногвардейцы. «Трупы? Уже трупы? Мы были уверены, что живые!» Они были уверены, что все «поручат» им. «Перетаскивайте». Принимаются неохотно. У одной из дочерей лопается лиф, сыплются драгоценные камни. Новоявленные помощники не понимают: «Что — бисер?» — это самый активный, даже повязка красная на рукаве. «Всем отойти!» — «Нашел дураков… Прикарманить хочешь? Все себе?» — «Это достояние народа!» Не понимают, медленно и очень упорно надвигаются. Кольцо все уже. «Стрелять буду!» — в каждой руке по револьверу. С опаской отходят. Через минуту пролетки исчезают за деревьями. Придется ехать на грузовике. Пройдет ли?
Проходит. В колеи сразу же набегает вода. Трудно, метр за метром — к колодцу шахты. Вот он — дыра к сердцу земли. Снимаем с них одежду, все лифы, швы набиты камнями, большей частью это бриллианты чистейшей воды и огромной каратности — все в мешок. Вспыхивают костры, горит одежда. Их — на веревках (у запасливого шоффэра — моток) — в ствол. Визг — невесть откуда крошечная собачка. Удар, дергающееся еще тельце, и тоже — в ствол. Летят гранаты, взрывы глухие, чуть громче револьверного выстрела. Сыро, туман. Кто-то проверяет: ствол не обвалился. Это уже опасно. Белые не должны их найти.
Утром снова к шахте (с тем же грузовиком — решено везти на Московский тракт, там очень глубокие шахты, доверху заполненные водой). Колосники к телам… Конец.
За разъездом — болото. Шоффэр неосторожно берет вправо. Все. «Фиат» сидит в мутной жиже выше осей. Пытаемся раскачать машину, но это бесполезно. Ее не сдвинуло бы с места и вдвое большее число людей. Нужно принимать решение.
У путевого обходчика колья — сложены в штабель, если удастся принести, с их помощью можно будет вытащить автомобиль. И тут приходит совершенно простое решение: сбрасываем трупы с платформы, раскапываем дорогу, потом принимаем меры, чтобы их никто не смог — в случае чего — опознать (это занимает несколько минут), и — в яму, сверху — серную кислоту (яма неглубока, нужно исключить запах от разложения), керамические банки с кислотой разбиты выстрелами, через десять минут место закрыто землей, хворостом, образуется нечто вроде мостика, автомобиль ездит по нему взад и вперед, дорога принимает обычный вид.
Пушки грохочут совсем рядом.
СЕРАФИМ ПЫТИН— Слышишь, Пытин, а ты как к нему относисси?
— Обыкновенно. Человек с семейством — в плену.
— А мне он поперек был. Почто ему все, а мне ничего? Оне всю жисть на перинах, захребетники…
— Править государством — тяжкий труд. Станешь народным комиссаром — узнаешь.
— Не-е… Править — не руду возить. Не пойму я тебя. Ты от предков — крепостной Демидова, князя Сан-Донато, чтоб его розорвало. А мысля у тебя не рабочая. Ты, Пыгин, от заведывания деньгами скособочился умом. Деньги человека портют.
Ушел, и сразу еще один:
— Серафим, чего не собираисси?
— Давно собрался…
Город сдают, город сдают, город сдают-ут-ут-ут… Капает вода на подоконник, хочется спать. Но дверь полуоткрыта, и вторая — в столовую, там суета, упаковывают и разглядывают вещи. Им они непривычны, что ж… Их любопытство оправданно и понятно. Серебряные кубки, иконы в золотых окладах с драгоценными камнями и много чего еще. Кто бы знал: в каждом грамме серебра и золота — пот соленый, кровавый, вековая плеть и решетка, насилие и топор палача. Но трудно, очень трудно смотреть и видеть корону — на голове, скипетр и державу — в руках. Люди-то — обыкновенные. Девочки смеются. Мальчик подошел: «Вы в шашки умеете? Тогда пойдемте, у меня есть». Понимаю, кто передо мной, и иду с ним играть. Люди: две руки, две ноги, голова. Как все. Каждый день смотрю на охрану — привыкли. Вначале — «царь», «царица». Теперь, на исходе двух месяцев, — арестованные, которых кормят котлетами и супом из столовки Совета. Иногда их повар — из принесенных продуктов — готовит им какой-нибудь разносол. Николай часто просит: «Нельзя ли принести Гоголя? Или Салтыкова-Щедриыа? Здесь нет, а… в былые годы прочитать не успел». Отвечаю: «Это — к коменданту. Нам разговаривать запрещено». Мне его жаль? Их всех? Не знаю… Он — низложенный император. Все, что было в России доброго: книги, картины, музыка — все не от них. От них солдаты, расстрелы, нищета, голод, война и смерть. Но это все, когда они на троне. А так… Бог весть. Наверное, не слишком ясна голова и убеждения тверды — так, что ли? Жалко их. Вот, просто как обычных людей. Но они не обычные люди. Весь фокус в этом. И все равно, разочарование постигает во многом: если наше знамя красного цвета — оно кровь. Только не врагов наших, а пролитая нами. Если правда за нами — кровь наша чиста и непорочна, она смоет нечистоту и ложь с мира, и настанет царство свободы и справедливости. Но тогда зачем убили в первый же день генерала, матроса и статского?
Их привезли в пролетке — я стоял на крыльце. Сопровождающий о чем-то переговорил с комендантом — он был другой тогда. Смотрю — увозят. Спрашиваю: «Куда?» Прячет глаза, молчит. Потом сквозь зубы: «Ты лишних вопросов не задавай». Ладно. Вечером квартирная хозяйка пришла из церкви, лицо будто присыпано мукой, и губы дрожат: «Там, — говорит, — убили сегодня троих. Непогребенные лежат…» Пришел в церковь — она на краю кладбища, захожу, служба кончилась, священник и дьякон о чем-то судачат. Круто, с места в карьер: «Где трупы?» Переглянулись, священник дьякону кивнул, тот молча вытянул руки — пожалте, мол. Тропинка — в гору, он подобрал полы рясы и все убыстряет и убыстряет. «Бог с вами, отец дьякон, не на пир, поди…» Оглянулся: «Вы извините, вижу — из интеллигентных рабочих. Объясните за-ради Бога: если то преступники были — зачем их здесь принародно? Если же не преступники… Да вот, мы и пришли».
Они лежали вразброс: кого где пуля настигла — тот там и упал. Генерал в мундире без погон, статский, — в черном пиджаке, рубашке белой, седые усы. А матрос — в своей форме. В кулаке — бескозырка, на ленточке надпись: «Штандарт». Дождь их изрядно вымочил. Дьякон смотрит, точно откровения ждет. «Неси лопату». Мнется: «Не приказано. Распорядились, чтоб лежали, значит. Покуда…» — «Неси». Кивнул, и снова — по лужам бегом. И пока его не было — только одна мысль в мозгу проворачивалась: за что? Или — зачем? Какая необходимость, какая нужда?
Принес лопаты — в две руки быстро выкопали не то могилу, не то яму. Опустили их. Он бросил земли и пристально-пристально взглянул на меня. Тогда бросил землю и я. Не мог не бросить. «Упокой, Господи…» — это он. Я промолчал.
Через час вернулся в ДОН,[4] говорю коменданту: «Ты партиец, и я — партиец. Объясни». Молчит. Говорю: «Я ведь не по любопытству желаю знать. Если они враги — я понимаю. И сердце сожму в кулак. Потому что я в любом случае против, чтобы в мирной обстановке убивать даже врагов». Отвечает односложно: «Потенциальные». Кричу ему: «Ты Горького читал? Роман „Мать“ читал?» — «Читал. Не ори». — «Что же — не революция, выходит, а Весовщиковым воля и простор? Вспенивай небо кровью, чавкай в крови по колено, так, что ли?» Он встал из-за стола, притянул к себе и задышал прерывисто: «Лакеев царских пожалел? Прихвостней тебе жалко? Какой же ты после этого член ЭР-КА-ПЭ-БЭ? Трепло бесхребетное, вот кто ты! И я бы тебя сей же секунд из казначеев отчислил, кабы у меня в команде кто-нибудь дальше „один да один — два“ знал… Уйди от греха». Отцепил его руки, усадил, сел рядом: «Крик — не довод. Истерикой да битьем в грудь широким народным массам ничего не докажешь. Если понимаешь — объясни. А нет, так я пойду. Мы у себя в Нижнем Тагиле и не таких видали». Улыбнулся: «Вот, произошла революция. И кто же в ней виноват, по-твоему? Что, непривычно ставлю вопрос? Непривычно… Но смысл тут в том, что не мы, рабочие и крестьяне, стояли у истоков этой революции. Царь стоял. Тысячу лет России, тысячу лет правят ею великие князья, а потом и цари, императоры, а смысл один: их власть, их сладость; наше — горе, и погибель тоже наша. Да просто все: если царь наш отец, а мы, народ, — его дети — ну выпори за нерадивость. Носом в угол поставь. Но какой же отец станет убивать своего ребенка? Из века в век, из года в год. Россия костями усеяна, кровью нашей залита, а теперь, не взыщи, человеколюбец, — их кровью зальется и пропитается. Да! Не было необходимости и расчета убивать статского, а также генерала и матроса этого. Не было! Но не могу я взыскать за Это! Ты понял? Не могу. И не взыщу».