Читаем без скачивания Эмиграция как литературный прием - Зиновий Зиник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут выяснилось, что фильм подвергся запрету дважды: кинотеатр в тот день отменил показ фильма. Лишь вспомнив обстоятельства смерти принцессы Дианы, я сообразил почему. Но в таком случае, с той же логикой, надо было бы запретить демонстрацию в соседнем кинотеатре ленты Дэвида Линча «Lost Highway» («Исчезнувшее шоссе»), где все тоже кончается дорожной катастрофой. По телевидению отменили, естественно, все комедии или фильмы ужасов — показывали лишь сентиментальные мелодрамы; но почему, в таком случае, не отменили рекламу автомобилей? Главный герой романа Балларда мечтает «столкнуться» с Элизабет Тэйлор, иконой 60-х годов. В наши дни он мог бы фантазировать в том же духе насчет принцессы Дианы.
Роман был написан четверть века назад, и 67-летний Баллард, культовая фигура английской литературы (в его прозе-галлюцинациях — еще и ужасы его детства, в оккупированном японцами Китае), в предисловии к новому изданию говорит с пророческой интонацией о «гибриде кошмара с рационализмом» в XX столетии. И дальше он выстраивает довольно спекулятивные, но крайне любопытные интеллектуальные гипотезы. Например, он говорит об узурпации будущего — настоящим: в том смысле, что радио, телевидение, видео и компьютерная техника превращают саму жизнь — в ее внешний образ, в стиль жизни, с готовым заранее рецептом, и поэтому будущим можно распоряжаться как еще одной альтернативой настоящего — нажатием кнопки. Такова, во всяком случае, иллюзия, но и сама эта иллюзорность превращает жизнь в «виртуальную реальность». Мир воспринимается как выдумка, как роман, как фикция, в то время как единственная реальность для нас — там, где, традиционно считалось, раньше было место лишь воображению и фантазиям, то есть у нас в голове. (Сейчас я вспомнил очередной афоризм Джеффри Бернарда: он говорил, что водка для него — единственный способ обрести трезвость ума.) В мире рекламных клише человеческий ум, обращенный в себя, пытается отыскать в глубинах собственной психики хоть что-то неповторимое, еще не растиражированное в миллионах копий, и поэтому склонен путать ненормальное — с оригинальным, предпочитая патологию — заурядности. Чем изощренней рационализм внешнего мира, тем активней он провоцируют человеческое сознание на нечто иррациональное. Извращенный секс для героев Балларда — это, в частности, их реакция на механистичность человеческих отношений. В самом романе Баллард идет еще дальше и говорит, что в нашу эпоху Иисус Христос кончил бы свои земные дни не на кресте, а в автомобильной катастрофе.
Эта мысль Балларда особенно провокационно звучала в дни похорон принцессы Дианы. У нас на глазах творился культ личности — в форме самой вульгарной идолопоклонческой пародии на христианскую иконографию. Еще недавно чернь (желтая пресса) презирала Диану больше, чем удивлялась ее скандальным выходкам и публичным признаниям. Не забывалось ничего: ее невежество и одновременно цепкость ума, ее романы с крутозадыми лейб-гвардейцами и финансистами, ее показная благотворительность при многомиллионном состоянии, ее поза гимназистки с челкой на глаза и взглядом исподлобья, ее ночные вылазки в шикарные и вульгарные ночные клубы, ее светскость и надменность при напускной эгалитарности — все это недоброжелательное, мягко говоря, отношение публики к Диане достигло апогея в связи с ее последним увлечением Доди Файедом — сыном жуликоватого, как утверждают его враги, нового владельца самого крупного, с викторианских времен, лондонского магазина Harrods. Какие только косточки тут не начали перемывать в народе: арабы, мол, воры, гарем — и все это, вместе со слухами об обращении в мусульманство, Диана преподнесла, мол, в качестве прощального сувенира перед новым браком семейству бывшей тещи в Букингемском дворце.
Первая реакция толпы злопыхателей на известия о катастрофе в Париже, после первого шока — перемигивание: «Дом Виндзоров может наконец-то спокойно вздохнуть». Но уже через сутки весь народ (я имею в виду все ту же желтую прессу) уже склонялся к тому мнению, что «эта немчура с греками загубили нашу английскую розу»: то есть Виндзорам припомнили даже то, что их настоящая фамилия, со времен королевы Виктории и принца Альберта, звучит по-немецки (семейство стало называть себя Виндзорами в Первую мировую войну из-за антигерманских настроений), и что муж нынешней королевы — отчасти греческих кровей. Даже традиционный гимн «God save the Queen» — «Боже, храни Королеву» («любимая песенка Ее Величества», как острили злые языки), предваряющий каждое официальное событие в Великобритании, — в начале поминальной службы в Вестминстерском аббатстве звучал настолько вызывающе (в свете семейного конфликта между покойной принцессой и королевской семьей), что лица в безмолвствующей толпе обрели чуть ли не агрессивно-враждебное выражение.
Что происходило дальше, всем хорошо известно: прилюдные рыдания, похоронное бдение, народные шествия, многотысячные подписи и воззвания с требованиями воздвигнуть монумент, дать Нобелевскую премию, объявить ежегодный день траура. Расчетливая бесцеремонная аристократка, загулявшая в парижском «Ритце» с амбициозным арабом-любовником и разбившаяся в машине с пьяным водителем, соревнуясь в гонках с папарацци, превращалась у нас на глазах в святую. Мы ее презирали и травили вместе с фарисеями из Букингемского дворца, но она с улыбкой на устах продолжала стоически радеть за немощных и обездоленных — то есть за нас; пока не погибла, загнанная оголтелой толпой любопытствующих — то есть нами. Мы все, виновные в ее смерти, должны покаяться. Можно себе представить, как на этот массовый психоз отреагировал бы покойный Джеффри Бернард.
Впрочем, написав эту фразу, я задумался. Откуда нам известно, что подумал бы на этот счет и что сказал бы по этому поводу Джеффри Бернард? Может быть, весь пафос его отщепенства был в непредсказуемости. Не стоит забывать, что этот проповедник анархии — из семьи процветающего архитектора в либеральном фешенебельном Хэмпстеде, брат его — значительное имя в английской поэзии, да и сам он одно время был кадетом военно-морского училища. Именно этот мир стабильности и комфорта в своем семействе Джеффри Бернард и презирал, не найдя в нем места. Может быть, он пытался выскочить из этого блестящего черного такси бытовой дисциплины, точно так же как Диана пыталась в автомобильной гонке с папарацци вырваться из готического замка викторианских условностей семейства Виндзоров. Бернард закончил свои дни в инвалидном кресле. Диана — под обломками автомобиля. Может быть, в них было больше общего, чем того хотелось бы бывшим собутыльникам Джеффри Бернарда, обмывавшим их переломанные косточки в бернардовской водке с тоником? Может быть, толпы поклонников Дианы угадывали в ней именно то, от чего многие из нас инстинктивно шарахаются: рывок к неведомой свободе из диктатуры обстоятельств, заготовленных для тебя кем-то другим.
И что, собственно, делал я сам среди толпы лондонских алкоголиков, обмывая и обговаривая легенды о чужих святых и мучениках, — я, москвич, выпрыгнувший двадцать лет назад из поезда дальнего следования под названием «Россия» на пустынный полустанок под названием «Эмиграция»?
Третья рюмка[28]
Десять лет минуло с тех пор, как железный занавес рухнул. Разрешилось много загадок и тайн. Выяснилось, что в пьяном состоянии русские, как и некоторые шотландцы, могут начать лезть в драку. Как и ирландцы, порой становятся солипсистами и пускаются в монологи, не слушая собеседника. Пускают пыль в глаза, как некоторые отдельные французы. Становятся меланхоличными и слезливыми, как англичане. Пускаются в танец и поют, как итальянцы или греки. Или падают под стол, как скандинавы. И так далее.
Все это так. Во внешних проявлениях все счастливые алкоголики похожи друг на друга, все несчастливые — несчастливы по-своему. Однако и сходство, и различие тут обманчивы. Вся цель западноевропейского ритуала выпивки — от парижского кафе, испанской бодеги и греческой таверны до английского паба — это оживить рутину жизни, утвердить заново чувство реальности, почувствовать себя вновь частью общества, коллектива. Даже последний ирландский алкаш пьет для того, чтобы утвердить себя в глазах собеседника. Русское пьянство ставит перед собой совершенно обратную цель: это побег от реальности, это освобождение от коллектива, это перескок в иные сферы бытия, точнее — небытия. В этом смысле алкогольное опьянение по-российски ближе, пожалуй, к идее гашиша и кокаина, и вообще — наркотиков. В России не пьют, в России — ширяются: через рот.
Все начинается как у людей: накрытый стол, закуски, рюмочки. Сейчас, с триумфом капитализма в сфере обслуживания, количество водочных этикеток — праздник для глаза, а закуски — как в дореволюционной литературе. Но кончается все паралитическим состоянием, отпадом, блёвом, ревом, уходом в бессознанку. И в несознанку тоже — в том смысле, что наутро всегда можно сказать: «А я ничего не помню». Действительно, если наутро после пьянки нет ощущения полной потери памяти с определенного момента накануне (скажем, после того, как сбегали в магазин за четвертой бутылкой), считается, что пьянка не совсем удалась.