Читаем без скачивания Черемша - Владимир Петров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночью вызвездило и похолодало, в мокрых логах пухли стылые туманы, а огромная гладь водохранилища сделалась полированно-стеклянной, перерезанной надвое небесной пастушьей дорогой. У самой плотины плавал в воде нечёткий рогулистый месяц, похожий на размазанную в тетради запятую.
Утром, при первом солнце, пошла парить тайга… Голубые, сиреневые, лазоревые столбы поползли вверх, стоймя, торчком подымаясь к небу, высасывая влагу из набухших пихтачей и осинников. Заискрилась, замельтешила брызгами Черемша, будто выдра, отряхивающая на берегу влажную шкуру.
В сельсовет пришёл Устин-углежог и сказал, что ему осточертело прокисать в этой зачуханной Кержацкой Пади — пущай нарезают пап и выделяют участок для дома на Новозаречной улице, он будет сегодня же завозить камень для фундамента.
От углежога пахло свежей гарью, как от головешки, только что залитой водой. Вахрамеев ему сказал:
— Один начинать будешь, стало быть…
— Почто один? — насупился Устин. — Егорка Савушкин уже застолбил. Да со мной ещё два артельщика-углежога тоже порешили. Однако, скоро подойдут. А ты, брат, готовь бумаги на всех, на всю улицу.
— Это зачем же? — не понял Вахрамеев.
— А затем, что нонче в день всю улицу застолбят, попомни моё слово, — ухмыляясь, Устин поковырял пальцем в заросшем ухе. — Кержаки — подражательный народ. Ты ему только протори стёжки — враз толпой кинутся. Каждый боится: как бы не обидели, не обошли — вот оно что. Понял, председатель?
— Сомневаюсь… — покачал головой Вахрамеев.
— Может, на четверть ударим? — углежог протянул ладонь, чёрную и широкую, как печной совок.
Вахрамеев отступил, отшутился, дескать, дело не в споре, а в истине, в справедливости. Он ведь не о себе думает, а о людях. Вон зима на носу, и ежели решаться на переселение, то именно сейчас — потом поздно будет. Ну, а насчёт того, чтобы поставить четверть, он никогда не против — была бы веская причина.
— Правильно говоришь, — одобрительно прогудел углежог. — Вот мы тебя за это и уважаем: за людей болеешь. Ты, поди, думаешь, мы не понимаем, куда нас, кержаков, Советская власть зовёт? Всё понимаем. Тольки таких крепких мужиков, как Савватей, с ходу не обойдёшь, на мякине не объедешь. А они народ в кулаке держат. Ну, да и мы не лыком шиты — тоже кое-чего могем. Так что готовь ордера на переселение, верно говорю.
Дядька Устин непривычно расшевелился от такой длинной речи, хотел было напиться, но, повертев в руках хрупкий стакан, отчего-то не стал в него наливать — поставил обратно на стол.
— Болтают, будто плотину хотели взорвать. Ай брешут?
— Пытались, — сказал Вахрамеев. — Да не вышло.
— От варнаки, язви их в душу! Говорят, ты их споймал, да ишо Гошка Полторанин? Верно?
— Было дело.
— Ит ты! — углежог изумлённо помотал лохматой головой. — А я того Гошку маненько, стало быть, причесал на троицу… Он ведь Гошка шебутной. А так ничего парень. Нашенский, кержацкий. Ну, дак я побег, давай свою бумажку.
Вахрамеев проводил его во двор и там у крыльца встретил ещё двух углежогов-кержаков из Устиновой артели. Эти вели себя деловито и собранно, никаких вопросов не задавали, видать, всё у них уже было обдумано, определено, да и торопились — их на улице ждала грузовая телега-бричка.
После выданных трёх ордеров Вахрамеев в приподнятом настроении осанисто расположился за председательским столом и, покуривая, поглядывая через окно во двор, стал ждать: кто там следующий? Однако прошло полчаса, а народ явно валом не валил, похоже — Устиново пророчество было замешано на обыкновенном бахвальстве.
Вдруг углядев что-то вдали, на склоне Берёзового седла, председатель вскочил, схватил со стола ведомость с ордерами, на ходу бросил бумажки перед носом изумлённой паспортистки и выбежал во двор. Отцепив, от коновязи повод, махнул в седло, галопом погнал мерина.
Дорога по крутому склону виляла петлями: от одного дальнего лога — к другому, будто впопыхах брошенная нераспрямленная верёвка. А тот, кого догонял Вахрамеев, шёл прямой тропкой, срезая углы-повороты.
Они встретились уже у самого перевала, где в редком низкорослом листвяжнике тропа снова выходила на дорогу — присаживая каблуками Гнедка, Вахрамеев сумел-таки на последней петле опередить и первым выскочить к седловине.
Она была в том же стареньком сером платье, в каком он встретил её первый раз — ещё тогда, в Авдотьиной пустыни. За спиной — дорожная торба, а в руке — модная красная сумочка, которую она зачем-то купила несколько дней назад (может, уже тогда собиралась уходить?) Именно эту сумочку он сразу увидал из окна сельсовета: будто запоздалый цветок марьина коренья вспыхнул на склоне горы.
Монашка с мамзельской сумочкой. Чудная девка…
Появлению Вахрамеева она не удивилась: видела, как он гнал лошадь по серпантину, как мелькала в пихтачах его выгоревшая гимнастёрка.
— Шальной ты, Коля. Гляди-ка — коня запарил.
Вахрамеев ничего не сказал, спрыгнул на землю, пошёл рядом, тяжело переводя дыхание, словно не на лошади, а пешей рысью сам отмахал эти несколько километров.
Он шёл и с каждым шагом ощущал нараставшее холодное жжение в груди — как в детстве, когда однажды наглотался сосулек и полдня стыл, маялся горлом перед тем, как надолго до беспамятства заболеть. Как и тогда, медленно мерк свет в глазах, утрачивая краски и чёткость — унылым, серым, плоским становилось всё окружающее.
Тряхнул головой, взглянул вверх и понял: лёгкая одинокая тучка задёрнула солнце. Невесело подумал: может, и у него будет так же — ненадолго, временно?
— Чего молчишь? — усмехнулась Фроська. — Торопился, лошадь было не загнал, а теперь язык отнялся. Ну, спрашивай.
— А! — Вахрамеев в отчаянии махнул рукой: чего спрашивать-то? И так всё ясно. Он слишком хорошо знал её, чтобы не задавать бесполезных вопросов, не уговаривать, не умолять: то, что она решила, то будет только так и не иначе. А она, конечно же, решила…
— Рассчиталась на стройке?
— Не. На что мне расчёт? Деньги получила — позавчера получка была.
— Где тебя искать-то?
— А нигде. Считай, что меня нет.
— Может, напишешь?
— Нет. Я же сказала: нету меня.
На перевале остановились. Фроська сдёрнула платок, подставив ветру разгорячённое лицо. Упала на спину, упруго вздрагивая, тяжёлая тугая коса.
— В лётчики ухожу, Коля. Светлана звала, вот и адресок у меня тут, в сумочке. Учиться буду, в мотористы сперва пойду. А уж потом — в небо махну. Ты, поди, не веришь?
— Верю… — сумрачно вздохнул Вахрамеев. Уж он-то знал: задумает — сделает. Не девка — веретено кедровое.
— Ты, Коля, не серчай и плохо про меня не думай. Для нас обоих так нужно, ты это пойми. Ступай домой, у тебя жена, дочка… А я половинками жить не умею и не хочу. По мне — либо всё подавай с горкой и присыпкой, либо — не надо ничего. Обойдусь, проживу.
Ни слёз не было, ни вздохов — только короткий прощальный поцелуи. Сухим, горьким показался он на калёном ветру…
Её лёгкая фигура уже скрылась за поворотом, а Вахрамеев всё так же изумлённо и растерянно оглядывал окрестный листвяжник, кое-где забрызганный первой желтизной, будто старался навсегда запомнить это пустынное место, где так внезапно резко повернула его судьба, начисто оборвав вчерашние радости и надежды…
А слева внизу его ждала Черемша — неугомонная, прилипчивая, сварливая и добрая, полная людской суетности и припрятанных подвохов. Ленивая по утрам, буйная по праздникам, песенная и ласковая тёплыми летними вечерами. Она даже не звала его, уверенная в том, что он, Кольша Вахрамеев, от роду и до самой смерти принадлежит только ей и что дальние дороги для него заказаны навсегда. Она просто ждала.
Он обернулся, равнодушным взглядом окинул пёстрые ряды крыш и вдруг уловил какую-то перемену в давно привычном пейзаже: что-то, вроде бы, сместилось или добавилось лишнее?
Радостно вздрогнул, сообразив в чём новизна: пустое раньше Заречье жило муравьиной суетой. От самого моста и до Касьянова луга пестрели бабьи сарафаны и мужские рубахи, несколько телег вытянулось вдоль будущей улицы, а с краю, неподалёку от лесопилки, синими хлопьями дыма поплёвывал гусеничный трактор. Зашевелилась Черемша, тронулась Кержацкая Падь! Вахрамеев представил прямую будущую улицу и подумал, что она развернётся в строгом створе с самой плотиной, словно рождённое ею продолжение, вечный живительный корень, уходящий в зелёное буйство тайги…
Будут шуметь ветры, падать и таять снега, придут тяжкие дни лихолетья, но люди окажутся сильными, выстоят и выдержат всё, потому что загодя копили годами силу, спрессовывая её в гранёных глыбах таёжных скал. Они думали о будущем и оставили этот след в завтрашний день.
Примечания
1