Читаем без скачивания Горький пот войны - Юрий Васильевич Бондарев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Худо вам, товарищ капитан? Ранило, а?
– К орудию! – сквозь зубы подал команду Новиков. – Заряжай, Ремешков! Где Порохонько? Заряжай! – И, садясь к прицелу, обернулся: – Порохонько, жив?
Порохонько лежал на спине среди станин, со злым любопытством следил за разворотом истребителей, крепкими зубами покусывая соломину, смеялся беззвучно, захлебываясь этим жутким, душащим его смехом.
– Огонь! – скомандовал Новиков.
Сгущенный дым, закрывая все, как и вчера утром, кипел над полем перед высотой. И теперь лишь по быстрым молниям выстрелов, по железному шевелению, реву моторов в дыму Новиков ощупью угадывал продвижение левых танков по берегу озера.
Пронзительный свист истребителей носился над высотой, пулеметы пороли воздух, но все это как будто уже не существовало для Новикова. Нажимая спуск, он чувствовал: горло жгло сухой краской орудия, он заметил – раскаленный ствол покрылся искристой синевой. Но ни о чем не думал, кроме того, что, обходя высоту, шли танки, пытаясь прорваться в город, ни одна мысль не была логичной, кроме одной: они прорывались к озеру.
– Уходят! – чей-то крик за спиной, и он смутно ощутил: случилось что-то в воздухе.
Сверкающий на солнце клубок вьющихся в выси самолетов проносился над высотой. Трассы перекрестились от самолета к самолету, наискось – к земле и в высь утреннего неба, клубок мчался на запад все ниже и ниже. И тогда по этому сверканию, по извилистому ручью дыма, вытекавшего из тонкого тела «мессера», стремительно уходившего от другого истребителя, догадался Новиков, что там воздушный бой, как всегда непонятный с земли.
– Заряжай!
И он опять нащупывал прицелом шевелящуюся массу танков на краю котловины, выстрелил два раза подряд, обессиленно и машинально вытер разъедающий пот с глаз, и в эту минуту снова гул моторов повис над землей, давя на голову, раздражающе заполнил уши. Но этот новый гул был другой, бомбардировочный, тяжелый, ровно и туго катящийся по небу. И прежде чем Новиков, готовый выругаться, увидел самолеты, крик Ремешкова захлестнул все:
– ИЛы! Товарищ капитан! Наши штурмовички! Раз, два… Гляньте-ка! Вон выровнялись! Миленькие!
Ремешков, насквозь промокший от пота, стоял между станинами среди куч пустых гильз, забыто прижимая к груди снаряд, смеялся радостным, всхлипывающим смехом, задрав голову, пот тек по крепкой шее его. Порохонько, без пилотки, со спутанными волосами, глядел в небо, прищурясь, шарил рукой по земле, ища соломинку, что ли; запекшийся от гари рот усмехался ядовито и недоверчиво.
Большая партия ИЛов низко шла над Карпатами, на запад, заслоняя солнце, выстраиваясь в боевой порядок.
И слева над пехотными траншеями, предупреждающе сигналя, выгнулись в сторону немцев красные ракеты. Штурмовики, разворачиваясь, пошли на круг. Сразу бой, казалось, стих, замер на земле.
«Это передышка, вот она, передышка! Может быть, больше ее не будет! – подумал Новиков, видя, как первый штурмовик клюнул в воздухе, стал пикировать над немецкими танками. – Лена в десяти шагах отсюда, Лена… Я успею снести ее в тихое место, в особняк. Что она там, ждет меня? Я не имею права забывать о ней… Нет, я не забывал о ней…»
– Останьтесь за меня, – хрипло крикнул он Порохонько. – Я сейчас вернусь.
Он шел к блиндажу по осколкам, шагал, пошатываясь, как в знойном тумане. Он совсем не замечал, что прежней огневой позиции, хода сообщения, ровиков почти не существовало, – все было изрыто танковыми снарядами, зияло частыми оспинами воронок, глубоко взрыхленной, вывернутой землей, брустверы наполовину стесаны, точно огромные лопаты, железные метлы прошлись по ним.
Он распахнул дверь в блиндаж и вошел.
Он вошел разгоряченный, весь черный, потный, остановился на пороге в раскрытых дверях, не мог ничего сказать, – удушье сжимало его горло.
Лена сидела на нарах одетая, даже ремень с маленькой кобурой узко стягивал ее в поясе, свежеперебинтованная нога свешивалась с нар, будто она готовилась встать, смотрела на эту ногу, наклонив голову. Светлые волосы заслоняли щеку.
– Лена… Я пришел за тобой, – глухо и хрипло выговорил он и шагнул к ней. – Лена, тебе пора…
Не вздрогнула она, ничего не спросила, она подняла, задержала взгляд на его лице, долго снизу вверх разглядывала, улыбаясь, лаская теплой глубиной глаз, потянулась, нежно и осторожно поцеловала его в шершавые, горькие от пороха губы, сказала шепотом:
– Вот и все. Теперь я в госпиталь, в медсанбат – куда лучше и быстрей. Подожди. Ты потный весь. Жарко было?
Достала из санитарной сумки кусочек ваты и, как делала это раненым, промокнула ему лоб, подбородок, шею, чуть касаясь, вытерла то место выше правой брови, где вчера легонько царапнула пуля. А он стоял возле, чувствуя эти легкие, родственные прикосновения, ее близость, ничего не мог ответить: боялся – слова остановятся, застрянут в горле. И знал: голос его был сдавлен, хрипл, неузнаваемо чужой от команд, и было странно, чудовищно странно для самого себя – он не смог бы объяснить этим голосом все, что испытывал к ней.
14В особняке Новиков нашел ездового и немедленно верхом послал его найти медсанбат во что бы то ни стало. Потом они сели на плащ-палатку, расстеленную на груде смоченных росой листьев, зная, что это их последние минуты.
Они оба молчали; сюда доносились нарастающие звуки бомбежки, накаленные очереди пулеметов за высотой; штурмовики, боком выворачивая на солнце плоскости, повторно заходя на круг, поочередно снижались над парком, наполняя его, сотрясая гулом усыпанные листьями аллеи.
Новиков задумчиво смотрел на высоту, на видимые сквозь прозрачные липы недалекие орудия: там оставались солдаты, мимо них он только что пронес на руках Лену, и она покорно обнимала его. Он тогда всем телом почувствовал их удивленно-понимающие взгляды, когда сказал Ремешков: «Выздоравливайте, сестренка, мы вас очень уважали», – и когда Порохонько добавил: «Живы будем – побачимось». Никто не имел права осудить его и Лену, и никто не осуждал их, узнав теперь все. И это была доброта, та доброта, которую он часто скрывал в себе к Ремешкову, к Порохонько, к людям, которых он любил. Он часто не признавал ничего нарочито ласкового, – был слишком молод и слишком много видел недоброго на войне, человеческих страданий, отпущенных судьбой его поколению.