Читаем без скачивания Нежеланное путешествие в Сибирь - Андрей Амальрик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Больше всех негодовала и кричала Сонька: мой-де Митька — колхозник, и то столько не заработал! Впрочем, ее с Митькой дела были плохи.
В конце марта в Гурьевку приехал судья с двумя заседателями и прокурор, и в помещении школы состоялся суд. Перед судом по обвинению в гибели двух павших осенью нетелей предстали Шаповалов, бригадир тракторной бригады Горбачев и пастухи Крицкий и Митька Шик. Здоровенный лысый судья, слегка похожий на Чигринова, вместе с заседателями уселся за учительским столом, слева за маленьким столиком сел прокурор, справа секретарь, на скамье перед ними — подсудимые, а за подсудимыми — зрители; собралась почти вся деревня, кроме доярок, которые были на ферме. Деревня вообще падка до зрелищ: за несколько дней до этого на поле за прудом сел самолет геологической экспедиции, так смотреть на самолет кинулась вся деревня, от престарелых бабок до грудных детей, на ферме коровы, которых забыли привязать потоптали сено, а водокачку залило водой, ее от возбуждения при виде самолета забыл выключить Филимон. А суд был зрелищем не менее интересным, чем самолет.
Прокурор в своей речи потребовал взыскать с обвиняемых в пользу колхоза шестьсот рублей, с каждого по сто пятьдесят. Шик обвинялся в том, что он отказался пасти коров, Крицкий — что он выпустил их из загона, Горбачев — что послал Шика ремонтировать молотилку, а Шаповалов — что раз он бригадир комплексной бригады, так должен за все отвечать. Затем судья начал допрашивать обвиняемых и свидетелей. Из обвиняемых никто себя виновным не признал, только Крицкий сказал сначала, что дело-де хитрое: с одной стороны он не виновен, а с другой все же виновен. Тогда судья спросил: ну, а во сколько бы рублей он сам примерно оценил свою вину? Когда речь зашла о рублях, тут Крицкий твердо сказал, что он невиновен. Как я думаю, он неверно поступил, судье частичное признание вины понравилось, и если бы Крицкий эту линию выдержал и какую-нибудь небольшую сумму назвал, столько бы он ему и дал за признание, теперь же мог поставить на счет гораздо больше. Шаповалов вообще не мог понять, как это он, бригадир, который как раз колхозные интересы и отстаивает, сам оказался на скамье подсудимых, и повторял все время, чтобы его судили «по закону». Бригадир трактористов Горбачев, который вообще никакого отношения к этому делу не имел и которого прокурор привлек только потому, что дескать «были примеры, когда бригадиры покрывали различные проступки трактористов, и надо положить этому конец», отвечал на вопросы отрывисто и мрачно.
Как свидетелей допросили Саньку, заместителя председателя, девицу-зоотехника, Стешку и ветеринара Сусликова, который подарил мне когда-то сапоги. И прокурор, и судья вели себя со всеми очень грубо, но особенно грубо разговаривали они с Сусликовым. Тот вскоре переходил на работу в Тюменскую область, где жили его родители, и должен был со дня на день уехать отсюда. «Вы у нас здесь в районе отъелись, оперились, а теперь сматываете удочки», — так дословно говорил прокурор. А судья вторил: «Мы о вас уже наслышаны, смотрите, как бы скоро не доиграться!» Так, может быть, учитель может распекать школьника, но не судья вести судебное следствие.
После опроса свидетелей, которые очень боялись, как бы и их не привлекли к ответственности, и валили все друг на друга и на обвиняемых, суд удалился на совещание. Прокурор же сказал, что в перерыве он прочтет лекцию о «советском законодательстве». Лекция вся свелась к тому, что вот-де какая-нибудь баба донесет на своего мужа, что он ее бьет, того года на три посадят, а уж через месяц жена приходит и говорит: выпустите его, пожалуйста, я его простила. Так вы заранее хорошо подумайте, прежде чем жаловаться на своих мужиков, потому что кого мы посадим, того уже раньше срока не выпустим. Еще прокурор сказал несколько слов о правовом положении колхозников. Вы, дескать, жалуетесь, что вас из колхоза не отпускают. И правильно делают: колхоз, как одна большая семья, захотят родичи отпустят, захотят — не отпустят. Живете вы богато, рабочие в городах столько сала не едят, сколько вы жрете, так что жаловаться вам нечего, а надо работать лучше. Вон в Америке один фермер больше продукции производит, чем вся ваша деревня. Тут я сказал в защиту колхозников, что в Америке механизация гораздо выше, но они, напуганные тем, что я прервал прокурора, зашикали на меня. Зато прокурор порадовал колхозников, что их не имеют права бить председатель или бригадир. Вот в Междуречине бригадир Пажиков бил колхозников, а одну бабу запер в конторе и два дня голодом морил, так его за это будут судить вскоре.
Из соседней комнаты вышел судья, все встали, и он зачитал приговор. Крицкий и Шик должны были уплатить по 225 рублей каждый, а Шаповалов и Горбачев — по 75; в таком же соотношении раскладывались и судебные издержки. Крицкий и Митька выслушали приговор с тупым недоумением на лицах, а Сонька с проклятиями и криком: «Не бойтесь, не обеднеем!» Судья сказал, что в пятидневный срок приговор может быть обжалован, но никто его обжаловать не стал из страха, что тогда еще добавят; 225 рублей — это полугодовой заработок колхозника.
Колхозники разбрелись по домам, почесывая затылки, а суд уехал в уверенности, что сделал хорошее дело и «трудовая дисциплина в бригаде теперь подтянется».
В школе было проведено при мне еще одно общественное мероприятие, не помню точно, до или после суда. Там был избирательный участок на очередных «выборах» в какой-то из советов. В Москве я никогда в голосовании не участвовал, не принимая «выборы» всерьез, но здесь испугался и пошел голосовать, изменив таким образом своей традиции ради все той же «половинки». Директор школы вручил мне избирательный бюллетень с фамилией одного кандидата, и я тут же бросил его в урну. В противоположном углу комнаты стояла завешенная материей кабина, где можно было проголосовать «тайно». По-моему, в нее так никто и не зашел. Меня немного удивила «двойная» психология колхозников: с одной стороны, они смотрели на «выборы» как на пустую формальность, от которой ничего не зависит, с другой, как на «праздник», такой же, как 1-е мая или 7-е ноября, когда надо крепко выпить и «погулять».
Наступил апрель. Кругом еще лежал снег, дул холодный ветер, таять еще не начинало. Дома у меня тоже было довольно холодно, дрова кончались, и я два раза завез себе распиленные дрова из коровника, накладывая их в бочки вместо воды. Продукты теперь я покупал в магазине и у колхозников, сам варил себе суп и каши, Гюзель часто присылала мне бандероли с пакетными супами, а хлеб пекла доярка Надя Кабанова. Всю первую половину марта, правда, мне пришлось опять сидеть без хлеба, но потом смололи в Новокривошеине полцентнера, и мне их хватило надолго. Я привез с собой из Москвы несколько популярных книг по математике, и когда у меня оставалось немного свободного времени, начал конспектировать книжку по теории вероятности, но изучение мое далеко не пошло, было времени очень мало, а главное так холодно, что руки коченели и невозможно было писать. Так же медленно двигались и эти мои воспоминания, которые я начал в то время. Работал над ними я все время урывками, и к июлю дошел только до того места, как я приезжаю к дипломату после налета опергруппы. Внезапно эти мои одинокие занятия были прерваны, образом довольно комичным.
Остальные ссыльные, часто ругаясь со своими сожительницами, грозились им: мы-де с вами жить не будем, уйдем к Андрею в «дом тунеядцев»; то же они и мне говорили. Я только посмеивался, зная, что никуда они от своих баб и от щей с куском сала не уйдут. Но вот в конце апреля Федя на смерть поругался с Катей, даже до драки, и сказал, что перейдет жить ко мне. Катя ему на это отвечала матерным пожеланием катиться на все четыре стороны. Когда Федя зашел ко мне рано утром и сказал, что сегодня же переедет ко мне, я думал, что через час он с Катей помирится, но каково же было мое удивление и огорчение, когда я увидел, как он подъезжает к моему дому на санях со старой деревянной кроватью, чемоданом и мешком картошки. Ну ничего, решил я, потерплю несколько дней и тебя, голубчика, в буквальном смысле слова выкурю отсюда. Дело в том, что моя печка пришла в совершенную негодность, где-то забились дымоходы, и когда я начинал ее топить, всю комнату застилал черный дым, так что мне приходилось ложиться на пол, чтоб не задохнуться. Федя просто взвыл, попробовал было поковыряться в печке, но еще хуже сделал. Он поставил себе кровать в противоположном углу и все больше лежал, грустно вздыхая. Однако и он, и Катя на людях поливали друг друга помоями и говорили, что никогда не примирятся. «А если я этого паразита еще пущу, то пусть мне каждый в глаза плюнет!» — кричала Катя на весь коровник. На третью ночь к нам в дверь неожиданно раздался громкий стук. «Открывайте, не бойтесь!» — громко кричал кто-то. Вошла вдрызг пьяная Катя вместе со своей двенадцатилетней дочерью и сказала: «Федя, вставай, пойдем домой». Обрадованный Федя минут пять покуражился и стал собирать чемодан. Радость примирения слегка омрачилась тем, что Катя по пьяной лавочке свалилась в подпол, который я держал открытым для кота. На следующий день я вынес в сени Федину кровать, и ее впоследствии унесла на себе Катя. Печку мне починили бригадир и муж кладовщицы, которым я поставил за это выпить.