Читаем без скачивания Обитель - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мезерницкий сел и очень твёрдой рукой разлил по стаканам — во все стаканы разное.
Артём подумал: отчего же молчит владычка, повернулся в его сторону — а он спит.
Некоторое время Артём смотрел на него с нежностью, пусть и хмельной, иначе никогда бы не посмотрел так, и владычка вдруг открыл глаза — будто почувствовал, что на него смотрят.
В то же мгновение, как его глаза открылись, владычка улыбнулся Артёму — словно доброе к нему отношение только и ждало, чтоб проявиться, и с трудом пережидало батюшкин сон.
Владычка быстро перекрестился и, приговаривая: «…Пора, пора, не встану завтра…» — тихо поднялся — с таким видом, словно вокруг всё было в стекле, и нужно было исчезнуть как можно тише, — Мезерницкий, набрав воздуха, продолжил в это время что-то говорить, выбрав почему-то Гракова в качестве слушателя; тот поддакивал на разные лады: «Есть смысл!.. Да-да… Безусловно!.. Отчего бы и нет!..»
«У владычки, — думал Артём, — наверняка было в запасе множество чудесных слов в ответ — но не было смысла тратить их на пьяных и разбитых людей».
«Заплутавшие мои, милые…» — вот о чём говорил весь извиняющийся и тихий вид владычки.
— Вот только не надо думать, что у меня бред, — сказал Мезерницкий, даже не провожая взглядом владычку, но обращаясь уже ко всем.
— А никто так и не думает, — ответил Шлабуковский. — Мне тоже налей.
— …А мужика тоже будут перековывать в лагере? На воле нельзя? — спросил Артём, едва владычка ушёл: при нём он не хотел участвовать в споре.
— А много ты видел на Соловках мужиков? — спросил Мезерницкий. — Большевики ждут, что мужик и так их поймёт… Если не поймёт — его сюда привезут доучивать… Поймёт сам — ему же лучше. Но в любом случае, Тёма, ковать привычней в кузнице. Ergo bibamus!
* * *— Эти разговоры — они болезненные… Рваные! Но цените их, Артём. Они были в Петербурге. Иногда были в Москве, но реже… Теперь они есть только здесь, и больше их нигде не будет… — говорил Василий Петрович по дороге назад, провожая Артёма. — …Какая подлая изжога от этих напитков…
— А владычка? — спросил Артём то, что ещё в прошлый раз собирался спрашивать. — Почему он с вами? Разве ему это нужно?.. — Артём поискал нужное слово и, не найдя, добавил: — …По чину?
— Ему-то? — усмехнулся Василий Петрович. — Нет, это нам всю жизнь было не по чину… Ты знаешь, когда я был ребёнком, и отец — а отец мой был барин, хоть и промотавшийся, — когда он приглашал батюшку в наш барский дом исполнить службу, после службы священника за общий стол не сажали. Ни у нас, ни у соседей, нигде — не са-жа-ли! Это было — моветон. Его кормили отдельно… Закуску выносили, даже рюмку водки иной раз. И он там ел, один — как дворня… Я уж не говорю про петербургские среды: туда было легче привести чёрта на верёвке — о, все бы обрадовались необычайно, — чем батюшку… Мы все умели — и желали! — разговаривать без попа… а теперь хотим при нём, с ним, вот как повернулось! Чтоб он слышал нас! И жалел!
Василий Петрович о чём-то задумался, но потом другая мысль увела его в сторону, и он, побежав за ней, тут же об этом заговорил вслух:
— Однако я скажу: у Мезерницкого семь пятниц… на неделе. Никогда не поймёшь, в чём суть его отношения. Он последовательно говорит взаимоисключающие вещи.
— …А он в чём-то прав, — задумчиво сказал Артём; его слегка мутило, но с этим можно было справиться, — …о кузнице, к примеру.
Василий Петрович встрепенулся, словно он птица и в него бросили камнем, но ещё непонятно кто.
— Можно иначе сказать — это лаборатория, — продолжил Артём чужими, недавно слышанными словами, хотя жест Василия Петровича заметил.
— Тёма, душа моя добрейшая, о чём ты, никак не пойму, — сказал Василий Петрович, остановившись.
Артём пожал плечами и прямо посмотрел на Василия Петровича.
— Артём, а вы были в цирке? — спросил Василий Петрович. — Нет?…Я к тому, что это не лаборатория. И не ад. Это цирк в аду.
Помолчал и добавил:
— Фантасмагория.
— Я общался с Эйхманисом, — сказал Артём очень спокойно. — Он говорит много разумных вещей. И видит всё с другой стороны.
— Это да, — с некоторой уже издевательской готовностью согласился Василий Петрович. — А вы-то со своей видите, Тёма?
— Не надо горячиться, Василий Петрович, вы сами отлично знаете, что я вижу.
— Я? — искренне удивился Василий Петрович. — Я думал, что знаю, да. Но теперь не уверен! Что вы вообще делаете рядом с Эйхманисом? Вы никогда не слышали такой поговорки: «Близ царя — близ смерти»?
Артём молча смотрел в глаза Василию Петровичу и не отвечал.
— Хорошо-хорошо-хорошо, — неизвестно с чем соглашался Василий Петрович. — Просто расскажите мне, что он говорил, вкратце… А? Что-нибудь о перековке? Переплавке?
Артём по-прежнему молчал.
— Я, естественно, не знаю точно, но могу догадаться, — сказал Василий Петрович шёпотом: на улице хоть и был вечер, но по двору ещё ходили туда и сюда лагерники и красноармейцы. — Зато я точно знаю, что он вам не говорил, — здесь Василий Петрович взял Артёма за плечо, сказал: «Отойдём», — и буквально придавил его к ближайшей стене.
Над головой Артёма была полукруглая арка из белого камня, за спиной — огромный валун стены, пахнущий водой, травой, огромным временем, заключённым внутри него.
— Обсуждали вы такие темы, как посадка заключенных в одном белье в карцер, представляющий собой яму высотой не более метра, потолок и пол которой выстланы колючими сучьями? — спросил Василий Петрович, дыша Артёму в лицо. — Эйхманис сообщил вам, что лагерник выдерживает не более трёх дней, а потом — дохнет? Рассмешил он вас шуткой про дельфина? Это когда лагерники, услышав красноармейскую команду «дельфин!», должны прыгать, допустим, с моста — если их ведут по мосту — в воду. Если нет моста, надзор порой расставляет лагерников на прибрежные валуны — и те, заслышав команду, ныряют. И хорошо, если на дворе август, а не ноябрь! А если не прыгают — их бьют, очень сильно, а потом всё равно кидают в воду!.. Не вспомнил Фёдор Иванович, что на местных озёрах лагерников в качестве наказания заставляют таскать воду из одной проруби в другую? Не рассказал, как тут, в Савватьевском скиту, жили политические — те самые, что вместе с большевиками устраивали их революцию, а потом разошлись во взглядах и сразу угодили на Соловки. Да, они тут не работали, да, только устраивали диспуты и ссорились. Однако, когда политические однажды отказались уходить раньше положенного срока с вечерней прогулки — наше руководство подогнало красноармейский взвод, и дали несколько залпов по живым, безоружным людям! Героям, говорю я вам, их же собственной революции!.. Вы, Артём, каким-то чудом избежали общих работ, уже которую неделю занимаетесь чёрт знает чем и перестали понимать очень простые вещи. Напомнить их вам? Думаете, если вас больше не отправляют на баланы, значит, никто не тягает брёвна на себе? Думаете, если вам хорошо — всем остальным тоже стало полегче? Здесь люди — у-ми-ра-ют! Каждый день кто-то умирает! И это — быт Соловецкого лагеря. Не трагедия, не драма, не Софокл, не Еврипид — а быт. Обыденность!
Василий Петрович всё сильнее сдавливал плечо Артёма, потом вдруг расслабил пальцы, убрал руку и отвернулся.
Ещё с полминуты они молчали.
— …Да и вас самого тут чуть не зарезали, — донельзя усталым голосом сказал Василий Петрович. — Чуть не затоптали насмерть. Как же так?
— Это не всё, — вдруг сказал Артём. — Он говорил про другое. Он говорил, что мы сами… мы сами себя. И я вижу, что это так.
Василий Петрович быстро обернулся, и глаза его были расширены и едва ли не блестели.
— Мы сами себя — да! — разом догадавшись, о чём речь, продолжил Василий Петрович. — Но зачем же он поставлен над нами началом? Чтоб мы сами себя ещё больней мучили?
Где-то поблизости болезненно крикнула чайка, словно ей наступили на хвост, а несколько других заклекотали в ответ.
Василий Петрович упёрся двумя руками в стену возле головы Артёма и нависал над ним.
Артём чуть склонил голову в сторону: смотреть нетрезвому, взрослому, раздражённому, под пятьдесят лет мужчине в глаза — не самое большое удовольствие в жизни.
Отвечать больше не хотелось.
Свистящим шёпотом, будто его озарило, Василий Петрович воскликнул, вдруг перейдя на «ты»:
— Да ты попал под его очарование, Артём! Это несложно, я сам знаю! Но ты помни, умоляю, одно. Эйхманис — это гроб повапленный! Знаешь, что это такое? Крашеный, красивый гроб — но внутри всё равно полный мерзости и костей!
Артём наконец поднял руку и высвободился, почти оттолкнув Василия Петровича.
Он стоял в шаге от него, рассматривая съехавшую набок неизменную кепку товарища.
— Я любил тебя за то, что ты был самый независимый из всех нас, — сказал Василий Петрович очень просто и с душой. — Мы все так или иначе были сломлены — если не духом, то характером. Мы все становились хуже, и лишь ты один здесь — становился лучше. В тебе было мужество, но не было злобы. Был смех, но не было сарказма. Был ум, но была и природа… И что теперь?