Читаем без скачивания В поисках Неведомого Бога. Мережковский –мыслитель - Наталья Константиновна Бонецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для демонстрации метода Мережковского (который оказался скрыт от эмигрантских рецензентов «Иисуса Неизвестного») рассмотрю его комментарий к двум главным эпизодам Евангелия – Распятию и Воскресению Христа. «…Подлинно всё наше родное, детское, тысячелетнее – сначала церковное, а потом и мирское ведение Голгофы», – так Мережковский возражает тем либеральным критикам, которые, представляя Крест, опираются на «ложные свидетельства поздних Отцов» (с. 575). Сам Мережковский убежден в достоверности собственного – действительно, церковного образа Распятия, поскольку обнаруживает свидетелей Голгофы в самом Евангелии. Наличие подобных точек зрения Мережковскому гарантирует историческую реальность евангельских сцен. Картина казни Иисуса, созданная Мережковским, кинематографична: воспроизведенная, на основе всех четырех Евангелий, как смена кадров-эпизодов, она предельно наглядна благодаря присутствию мельчайших деталей. Мережковский-«режиссер», следующий в своем показе за «операторами-свидетелями, сам страдает и побуждает страдать «зрителя»-читателя. Предваряя новейшие фильмы о Христе, он заставляет современного человека экзистенциально прикоснуться к той реальности, которая в храмах обозначается символом Распятия – в виде иногда эстетически совершенных скульптурных изображений. Крест – «казнь жесточайшая и ужаснейшая», «изысканнейшая пытка», «дьяволом самим внушенное людям сладострастие мучительства» (с. 591), – ведению этой картины мы обязаны присутствию на Голгофе конкретных свидетелей. Учеников при казни не было[561]: кто-то отстал в Гефсимании, след Петра теряется во дворе первосвященника. Но в евангельских рассказах о Голгофе Мережковский слышит иные – не евангелистов, голоса, распознаёт аграфы, восходящие к второ-, третьестепенным персонажам Нового Завета.
Архитектонику Голгофского события Мережковский воссоздает с особой тщательностью. Свидетельство о начале казни принадлежит Симону Киринеянину, который нес Крест Иисуса, – возможно, его также заставили помогать палачам. Симон был отцом Александра и Руфа, которые впоследствии сделались членами христианской общины Рима. Руфа в Послании к римлянам приветствует Павел (Рим. 16, 13), – именно в это время в Риме же писал свое Евангелие Марк. «Слышали Руф и Александр от отца своего, Симона, о том, что происходило на Голгофе, а тот видел это своими глазами. Выпавшую на дворе Каиафы из рук Петра-очевидца нить воспоминаний подхватывает Симон, а от него – Марк» (с. 577): таков красивый и достоверный генезис того «ведения Голгофы», которое сохранено Евангелием. Мережковский, обосновывая эту архитектонику, следует в основном за И. Вайсом, популяризируя для русских критический метод – но и комментируя, уже ученых-немцев, с присущим ему глубокомыслием.
«Всё язычество – всё человечество – присутствует здесь, на Голгофе, в лице этого римского сотника»: руководящий казнью воин Лонгин, впоследствии канонизированный – второй ее свидетель, от которого мир узнал «о минутах последних» (с. 578)[562]. Он – свидетель ключевой: не обратись он при Кресте – мир бы погиб. Живая душа, он – в этом смысле единственный в толпе своих подчиненных, снедаемых адской «жаждой надругательства над самым святым и страшным» (с. 596). И Мережковскому легко отождествиться с сотником и принять его свидетельство – великое свидетельство о поведении распятых на крестах, о «Семи крестных словах» Иисуса: ведь Лонгин – «такой же вечный грешник, как мы», – потому и «мы с ним могли бы на Голгофе присутствовать – его глазами увидеть лицо, его ушами услышать вопль Умирающего и его устами исповедать Вечно Распятого и Неизвестного: “Истинно, этот человек – Сын Божий”» (с. 597).
Здесь являет себя существо метода Мережковского: читая Евангелие, он стремится встать на точку зрения свидетеля и воспринять евангельское событие вместе с ним (увидеть его глазами, услышать его ушами). В принципе, для этого надо отождествиться со свидетелем, но мы можем отождествиться с человеком отдаленной эпохи, только вобрав в свое «я» это «я» свидетельское. Вот где актуализируется тайна «я» – имени самого интимно-собственного и одновременно – абстрактно-нарицательного, – тайна, на самом деле, метафизически единого человечества, о которой догадывался Фихте и которую русские софиологи помечали именем каббалистического Всечеловека Адама Кадмона. Сотник, пораженный в сердце предсмертным воплем Иисуса (Мк. 15, 39), на мгновение явил свою экзистенцию, приоткрыл свое «я» словами исповедания Иисуса Сыном Божиим. И здесь, в этой бытийственно-событийной точке, мы можем слиться с ним, оказаться на его месте – на Голгофском холме возле Креста с Распятым, и воспринять живую картину События. Я слышу из уст Иисуса отчаянный упрек Богу Отцу, «оставившему» Сына; вижу, как воин подносит Ему на копье губку, пропитанную уксусом, – и, боковым зрением, римскую и иудейскую чернь: в мое уже сердце стрелами впиваются слова злорадного – рабского глумления… «Как наглядны и живы, точно глазами увидены, все эти мелочи <…> и как <…> подтверждают они <…> историческую подлинность всего евангельского свидетельства о том, как умирал Иисус» (с. 595): по мысли Мережковского, мы становимся даже не просто свидетелями, но реальными участниками События, ушедшего в вечность[563], но и сущего от вечности – заклания, в недрах Божиих, Божественного Агнца. «Сколько веков, народов, и даже сколько людей – столько Евангелий. Каждый читает – пишет его – верно или неверно, глупо или мудро, грешно или свято, – но по-своему, по-новому. И во всех – одно Евангелие, как во всех каплях росы солнце одно» (с. 75), – всякий человек, согласно Мережковскому, даже не то, что имеет право на личную экзегезу – на свое собственное Евангелие («каждый <…> пишет его»), но призван именно к этому. И вот, в «Иисусе Неизвестном», кроме прочего, присутствует школа чтения Евангелия – метод, обоснованный Мережковским. Опирается этот метод на представление о том, что основой евангельского текста служат устные рассказы свидетелей событий. «Мы должны помнить, – словно с кафедры наставляет Мережковский, – что, прежде чем отлиться в форму, сделаться “Писанием”, всё Евангелие было “Незаписанным Словом”, Agraphon, – расплавленным металлом» (с. 62). «Рост Евангелия похож на то, как если бы случайно, в беспорядке, складывались в один ларец отдельные листки – памятные записки о словах и событиях из жизни Господа, – и потом, оживая, срастались бы, как лепестки – в один цветок <…> лица Господня» (с. 33): за каждой «запиской» – конкретный свидетель со своим рассказом – аграфом, – со своим «я», которое восстаёт к новой жизни в то самое мгновение, когда, прозрев его за евангельским текстом,