Читаем без скачивания Дневник провинциала в Петербурге - Михаил Салтыков-Щедрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После представителей городского общества явились председатель и члены земской управы, из которых первый поднес Прокопу богато переплетенный "Сборник статистических сведений по Верхотурскому уезду". Прокоп дал ему пять рублей, сказав:
– Дал бы, брат, и больше, да уж очень много вас нынче, развелось! На каждом шагу словно западни расставлены! Одному десять, другому двадцать, третьему целых сто… Это и на здоровые зубы оскомину набьет!
Члены верхотурского суда, дабы не подать повода к неосновательным обвинениям в пристрастии, не решились представиться явно, но устроили секретную процессию, которая церемониальным маршем прошла мимо окон занимаемого Прокопом нумера. Причем подсудимый вышел на балкон и одарял проходящих мелкою монетой.
Наконец, пришел и сам верхотурский "излюбленный губернатором человек" и поднес Прокопу диплом на звание вечного члена верхотурского клуба. Узнав в "излюбленном человеке" бывшего сослуживца по белобородовскому полку (во сне мне даже показалось, что он как две капли воды похож на корнета Шалопутова), Прокоп до того обрадовался, что разом отвалил ему полсотенную, Но "излюбленный человек" не сейчас положил ее в карман, а посмотрел сначала на свет, не фальшивая ли.
– Ну, теперь айда в суд! – весело сказал Прокоп, когда представления кончились.
Но в суде случилось нечто чересчур уж необыкновенное, нечто такое, что даже и во сне не всегда допускается…
Едва вошел Прокоп, в сопровождении двоих жандармов, как присяжные повскакали с своих мест и хором возгласили:
– Согласно с обстоятельствами дела! Согласно! Поступили бы! Хуже бы сделали! Хуже!
Напрасно протестовал Хлестаков, напрасно поднимал он свой голос, взывая к присяжным:
– Прежде нежели приступлю к изложению обстоятельств настоящего дела, милостивые государи, считаю долгом кратко изложить перед вами, какие взгляды имело древнее римское законодательство на воровство вообще…
– Знаем, знаем! что ты нам очки-то втирать хочешь? – кричали присяжные, – сами дошлые! ишь малолетков нашел!
Иерухима едва не разнесли на куски, и только благодаря Прокопову заступничеству ограничились тем, что вырвали у него пейсы.
– Благодарю вас, дети мои! – говорил Прокоп, рыдая, благодарю! Гаврюшка! Стрельников! Вот четвертная! Четыре ведра… бегите… живо! Кушайте, голубчики! Веселитесь!
Увидев это, Хлестаков вдруг изменил тактику и изъявил Прокопу готовность из обвинителя сделаться его защитником в Верхоянске. Но Прокоп кратко и строго обезоружил его:
– На-тко, выкуси!
Избитый и полумертвый, Иерухим наконец восчувствовал. Он понял, что до сих пор блуждал во тьме, и потому изъявил желание немедленно принять христианство. Тогда Прокоп простил его, выдал, по условию, тысячу рублей и даже пожелал быть его восприемником.
Процесс кончился; у Прокопа осталось двести пятьдесят тысяч, из которых он тут же роздал около десяти. Сознавая, что это уже последняя раздача денег, он был щедр. Затем, прожив еще с неделю в Верхотурье, среди целого вихря удовольствий, мы отправились уже не в Верхоянск, а прямо под сень рязанско-тамбовско-саратовского клуба…
К сожалению, однако ж, все это было только во сне; в действительности же мне было суждено проснуться самым трагическим образом.
XIЯ проснулся в больнице для умалишенных. Как попал я в это жилище скорби – я не помню. Быть может, находясь в припадках лунатизма, я буйствовал, бросался из окна, угрожал жизни другим. Но может быть также, что я обязан моим перемещением квартальному поручику Хватову, который, узнав о привлечении меня к опаснейшему политическому процессу, вспомнил о взаимном нашем хлебосольстве и воспользовался моим забытьем, чтоб выдать меня за сумасшедшего и тем спасти от справедливой кары, ожидавшей меня за то, что я подвозил мнимого Левассера на извозчике… Как бы то ни было, но печальная истина не сразу выяснилась в моих глазах. Некоторое время я все еще жил впечатлениями сна и даже восстановлял себе наяву некоторые эпизоды, которые или совсем улетучились, или очень неясно промелькнули в моем сновидении.
Так, например, в сновидении я совсем не встречался с личностью официального Прокопова адвоката (Прокоп имел двоих адвокатов: одного секретного, "православного жида", который, олицетворяя собой всегда омерзительный порок, должен был вносить смуту в сердца свидетелей и присяжных заседателей, и другого – открытого, который, олицетворяя собою добродетель, должен был убедить, что последняя даже в том случае привлекательна, когда устраняет капиталы из первоначального их помещения) теперь же эта личность представилась мне с такою ясностью, что я даже изумился, как мог до сих пор просмотреть ее. Припомнились мне также некоторые подробности из деятельности "православного жида": как он за сутки до судоговорения залез в секретное место, предназначенное исключительно для присяжных заседателей (кажется, это было в Ахалцихе Кутаисском), как сначала пришел туда один заседатель и через минуту вышел вон, изумленный, утешенный и убежденный, забыв даже, зачем отлучался из комнаты заседателей; как он вошел обратно в эту комнату и мигнул; как, вслед за тем, все прочие заседатели по очереди направлялись, под конвоем, в секретную, и все выходили оттуда изумленные, утешенные и убежденные… Такова сила убеждения, которую умеет усвоивать себе даже омерзительный порок, в тех случаях, когда идет речь о добродетели, занимающейся устранением чужих капиталов из первоначальных помещений!
Но все это уже прошло. Исчезли Ахалкалаки, Алешки, Бендеры, Бельцы, Валуйки! В Буинске судят уже не Прокопа, а мирового судью Травина (надоел он, должно быть, местным Прокопам!) за то, что не по чину весело время проводит; в Белозерске по-прежнему позорят заблудших снетков! Из всех лиц, с которыми мне пришлось иметь дело во время годичного пребывания в Петербурге, придется встретиться, быть может, только с тремя (разве еще кого-нибудь неожиданно притащат в больницу!), а именно: с обоими адвокатами Прокопа да еще с Менандром. Увы! и они, подобно мне, находятся в больнице умалишенных, и я в эту самую минуту вижу из окна, как добродетельный адвокат прогуливается под руку с Менандром в саду больницы, а "православный жид" притаился где-то под кустом в той самой позе, в которой он, в Ахалцихе, изумил присяжных. Все они помешались. "Православный жид" помешался на том, чтобы устроить в Петербурге такую же "comptoir de confiance",[180] образчик которой он недавно видел в водевиле «Tricoche et Cacolet». Добродетельный адвокат однажды как-то слышал анекдот о девице, которая и невинность сохранила, и капитал приобрела, – и помешался на том, что он столько лет прожил на свете и не знал этого средства. Что же касается до Менандра, то он, как и следовало ожидать, помешался на тушканчиках.
– Преследуют, братец, меня эти мерзавцы! – открылся он мне при первом же свидании, – забрались в мою газету, и ничем их оттуда не вытравишь! Зато, брат, как я узнал теперь этих тушканчиков! Клянусь, не хуже самого Перерепенки! Да что пользы в этом! Одного ухватишь – смотришь, ан другой уж роется где-то и что-то грызет!
Обо всем этом, однако же, речь впереди; теперь же я чувствую себя обязанным подвести итоги тому, что видел в Петербурге в течение годичного пребывания в этом городе.
* * *Прежде всего я должен оговориться. Я заносил в свой «Дневник» далеко не все, что видел и что происходило со мною и вокруг меня. Во-первых, меня стесняли самые пределы «Дневника», а во-вторых, стесняло еще и то обстоятельство, что не только не обо всем можно, но не обо всем и удобно говорить, особенно в той чисто беллетристической форме, которую, по издавна вкоренившейся привычке, я усвоил своему труду.
Говорю прямо: я совершенно оставил без упоминовения некоторые категории людей и явлений, воспроизведение которых было бы далеко не лишним для характеристики нашего времени. Не одними Прокопами, Менандрами, Толстолобовыми и "православными жидами" наполнен мир; есть в этом мире и иные люди, с иными физиономиями и иному делу посвящающие свою жизнь. Составляя почти незаметное меньшинство, эти люди тем не менее слишком часто служат темой для общественного говора, чтобы можно было их игнорировать. Почему же я ни одним словом не упомянул об них?
Оправдание мое, однако же, проще, нежели можно ожидать с первого взгляда. Прежде всего, не эти люди и не эти явления сообщают общий тон жизни; а потом – это не люди, а жертвы, правдивая оценка которых, вследствие известных условий, не принадлежит настоящему.
Существуют два вида подобных людей и явлений: один, к которому можно относиться апологетически, но неудобно отнестись критически; другой – к которому можно сколько угодно относиться критически, но неудобно отнестись апологетически. Каким образом и откуда произошло это сидение между двух стульев, делающее немыслимою спокойную оценку явлений и фактов, совершающихся у всех на глазах, – я не знаю (то есть, быть может, и знаю, но скромность так уже въелась в мою природу, что я прямо пишу: не знаю), но что оно существует – этого даже клейменый лжец не отвергнет. Зачем же я буду садиться между двух стульев? зачем я буду стремиться занять позицию, на которой – я знаю это наверно – рано или поздно, тем или другим способом, но провалюсь?