Читаем без скачивания «Мое утраченное счастье…» Воспоминания, дневники - Владимир Костицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Деканом факультета общественных наук был профессор Винавер, которого не надо смешивать со знаменитым адвокатом. Это был очень левый человек, очень сочувствующий власти, и для него, как и для меня, было весьма огорчительно, что политика Наркомпроса приняла такие формы и привела к таким результатам.[445]
Обдумывая то, что уже написал, я обратил внимание, что в моих воспоминаниях за этот год совершенно отсутствуют посещения каких-либо театров, концертов и кинематографов. Значит ли это, что мы с тобой никуда не ходили? Как будто да: во всяком случае, выходили очень мало. Мои занятия поглощали весь день с утра до вечера.
Я очень старался расчистить свое время; как будто тогда же я отказался от Коммунистического университета,[446] передав руководство занятиями Владимиру Ильичу Котовичу. Все мои ассистенты очень жалели об этом и были правы: со мной считалось правление Коммунистического университета, а после моего ухода занятия по математике не продержались и года. Точно так же я оставил и Институт путей сообщения – именно из-за сообщений: не было никакой возможности тратить два часа на хождение в Марьину рощу ради одного часа занятий и того ничтожного вознаграждения, которое они давали. Только и это не помогло. Университет с регулярным ежедневным присутствием в деканате (плюс всевозможные комиссии плюс вечернее преподавание) уже был достаточен, чтобы поглотить все силы. К этому надо прибавить ГУС, Астрофизическую обсерваторию, Геофизический институт, Институт научной методологии, Госиздат, Научно-техническое управление ВСНХ, Институт научной философии, куда я регулярно ходил,[447] плюс Курскую магнитную аномалию и свою личную научную работу.
Поэтому я оказался совершенно не в состоянии ходить с тобой в театры так часто, как мне хотелось бы. К тому же измененный порядок выдачи билетов сделал довольно трудным их доставание: чтобы попасть в кинематографы, нужно было постоять в очереди часа два. Я помню, ты заставила меня пойти с Иваном Григорьевичем в «Колизей» на Чистых прудах, чтобы посмотреть какой-то африканский охотничий фильм. Мы начали стояние в очереди за пятьдесят метров от входа; еще через час были на лестнице внутри здания; еще через полчаса попали в залу. Фильм был интересный, длился час, ничего другого не показывали; мы вернулись совершенно измученные. Иван Григорьевич любил зрелища и развлечения и мирился с этими неудобствами, но у меня не было такой ясности духа, и я решил больше не влезать в такие истории.
У меня есть воспоминание о нескольких фильмах, которые мы видели, но я не могу сказать, имело ли это место в тот год или следующие. Помню, что в большом кинематографе на Тверской был объявлен фильм «Атлантида»[448] по роману Пьера Бенуа, который мы только что прочитали. Роль Антинеи исполнялась знаменитой польской танцовщицей Наперковской, которую я видел в Париже на сцене в Opéra-Comique,[449] Одеоне[450] и, кроме того, в фильмах («Les Vampires»[451]), где она была великолепна. Я подробно расписал тебе, как она танцевала и какой была, а ты ответила: «Да, но Айседора Дункан…» Увы, в фильме мы увидели отяжелевшую женщину с остатками красоты (для меня, поскольку когда-то я видел эту красоту), но ты отрицала даже остатки ее. Становился совершенно понятен отказ монашествующего офицера от ее прелестей и становилась непонятной зала с орихалковыми[452] статуями. После этого фильма ты совершенно утратила доверие к моему артистическому вкусу.
Помню также сборный концерт в консерватории, на который мы попали. Запомнился мне он особенно из-за двух обстоятельств: среди прочих пела Нежданова – как всегда, очень хорошо, и, растроганный, а главное, каботинствующий, Александр Львович подошел к эстраде, попросил ее руку, прижал к щеке, пролил несколько слез и произнес: «Спасибо». Но главное, что мне запомнилось: конферансье, один из профессоров консерватории. Этот господин в безукоризненном фраке, в безукоризненном белье, явно презирал новую демократическую публику, что старался показать всем своим видом, всем своим тоном, вежливым и корректным, но… Будь моя воля, я вышиб бы его в два счета.[453]
Я не смог достать те материалы, на которые рассчитывал, и мне придется излагать события в высшей школе 1921–22 года по памяти. Я уже говорил о том печальном состоянии, в котором находились высшие учебные заведения, но не упомянул еще о положении студенчества. В теории студентам полагались стипендии, общежития, учебники и т. д.; на деле стипендии были ничтожны, пайки недостаточны и в качестве общежитий были предоставлены дома без окон и дверей. Трудно сказать, отчего это происходило. Наверху, несомненно, все были полны доброй волей (я имею в виду Совнарком и ЦК партии), но, когда дело спускалось вниз для осуществления, все менялось, и практика весьма отличалась от теории.
Между тем студенчество – и пролетарское, и непролетарское – несомненно хотело работать. Мне много раз приходилось с этим сталкиваться, и помню, как в ГУС М. Н. Покровский был невероятно поражен, что представители пролетарского студенчества вполне поддержали меня, когда я требовал более серьезного отношения к нуждам высшей школы. Один из них сказал: «Я – рабочий и, когда являюсь на работу, привык находить в надлежащем виде орудия труда и достаточное количество сырья. Меня послали в университет, и я ничего на месте не нашел. Все время нам кивают на них (он показал на меня), но мы умеем разобраться, в чем дело, и находим, что товарищ (кивок на меня) совершенно прав». Мне очень часто хотелось понять, в каком же месте механизма начинается этот странный саботаж. В голове Луначарского, если у него была таковая, или у него на языке? Или в голове у Покровского? Часто возникало желание взять палку и стучать по этим головам.
Во всяком случае, совершенно нестерпимое положение высшей школы вызвало серьезное брожение среди профессуры. Пока шла гражданская война, мирились со всем и делали свое дело, делали с героизмом, сами не замечая этого героизма. Кого из своих коллег я ни припомню, мысленно вижу людей изможденных, голодных, больных, но ежедневно месящих снег от Щипка до Марьиной рощи, чтобы дать молодежи некоторую долю знаний. Раз я встретил Алексея Константиновича Власова, который как раз шел из Института путей сообщения в Институт народного хозяйства и тащил на плечах пуд картошки, чтобы забросить по дороге домой. Встреча имела место на Мясницкой. «Несу жизнь и смерть», – сказал он мне, и, действительно, он нес и то, и другое. Его сердце было в очень плохом состоянии, не могло выдержать этого существования и действительно не выдержало.
На каждом факультетском заседании все эти вопросы поднимались в форме все более и более острой. От нас, представителей факультета, наши избиратели все чаще и чаще требовали обращения к властям.[454] Однако было совершенно ясно, что в Наркомпросе мы ничего не добьемся. Ни Стратонов, ни я не страдали недостатком мужества: мы испрашивали аудиенции. Получали обещания, слушали ласковые слова, но дела из этого не выходило. Новый ректор Вячеслав Петрович Волгин, человек очень хороший и благожелательный, после вступления в партию и назначения на этот пост почувствовал себя чиновником и даже робким чиновником. Уже не было речи о новом визите в ЦКК к Емельяну Ярославскому. Волгин боялся, что ему, партийному неофиту, напомнят о «Русских ведомостях». Напоминания эти бывали, я слышал их сам: как-то после его выступления в ГУС один из беззастенчивых товарищей сказал: «Прекрасная передовица для профессорской газеты», – и Волгин скис.
Не только в университете, но и в других московских учебных заведениях имело место это брожение. Им оказались захвачены Московское высшее техническое училище, Межевой институт, 2-й университет, другие факультеты 1-го университета и т. д. Наши межфакультетские деканские совещания становились все более и более бурными, если можно применить это слово к тяжеловесному Спижарному и тщедушному Винаверу. Было ли в этом брожении что-то, внесенное извне? На заседании Совнаркома, куда несколько недель спустя нас, шестерых представителей московской и петроградской профессуры, пригласили для обсуждения положения в высшей школе, Дзержинский заявил, что движением руководила рука из-за границы. Этот вопрос я ставил себе, и не раз. Несомненно, в некоторых кругах были рады создать затруднения советскому правительству. Такого рода настроения я видел и неоднократно протестовал против них, но основной вопрос был не в этом: огромное большинство профессуры волновалось по совершенно серьезным основаниям.
Дзержинский ссылался на статьи в «Последних новостях», и это кажется мне передержкой. Как раз в то время, получив от Давида Борисовича Рязанова право читать все, что нужно мне, в библиотеке Института Маркса и Энгельса, я регулярно просматривал «Последние новости» и ничего не видел о положении высшей школы.[455] Весьма вероятно, что какими-нибудь путями (может быть, через ту же советскую прессу) Милюков узнал о волнениях среди профессуры и дал две-три информационные заметки. Но никаких «милюковских лозунгов» я не видел, и в нашем движении их не было. Если бы в Наркомпросе были люди со здравым смыслом в голове (недаром Ленин говорил: «Думать надо, товарищ Покровский, головой надо думать»), они должны были бы понять, что наше движение идет навстречу власти, и солидаризироваться с нами. Мы все хотели, чтобы советская высшая школа работала как следует. Власть должна была быть довольна, что профессора не ведут себя как чиновники, которым, по существу, все равно, что бы ни делалось. Этого, к сожалению, Наркомпрос не понимал, да и вне Наркомпроса понимали немногие.[456]