Читаем без скачивания Порядок в культуре - Капитолина Кокшенева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Для Дениса Коваленко вообще характерно чувствование жизни как напрасно бодрствующей. Или еще можно так сказать: мир получил добрую дозу анестезии, но при этом старается еще как-то и зачем-то бодриться (я говорю не о внешнем действии, но и внутреннем смысле этого действования). Повести Дениса Коваленко «Гомовер» и «Хавчик фореве» (Хавчик навсегда — это жрачка навсегда, секс навсегда и … нерадость от них — тоже навсегда) — это унылая человеческая дорога: откуда и куда отправляются его герои? Что и зачем они совершают? Этого не знает почти никто из них. Случайно дружат и случайно предают друг друга, случайно убивают, а если и намеренно — то и тут нет никакой цели, кроме «такой игры». Так в повести «Гамовер» подростки играют в карты и ставкой делают жизнь одного из героев. Его замучили и довели до самоубийства просто так, — методично и расчетливо, из незлого любопытства. Такая у них ИГРА. В «Xавчике» тоже игра на человека, и результат ее — грубое и дикое убийство одного игрока, чтобы «спасти» проигранного. А вообще, когда читаешь повести Коваленко, больше всего ощущаешь какую-то существенную нехватку жизни в самой жизни. Ощущаешь недостаточность, несостоятельность, истощенность бытия. Но это уже не страшный (как у старшего поколения), а скучный ужас повседневности… «Уже не хочется переворачивать мир… и пить уже хочется не для того чтобы писать стихи, а потому что тошно. Тошно жить» (Герою — 22 года!). Скольжение в никуда — жизнь героев за чужой счет, увы, в буквальном смысле. Пошлые психологические стимулы и мелкие достижения (выиграть в казино, добыть деньги на алкогольный «искусственный рай», украсть деньги у друга, познакомиться с девицей, у которой много денег и прокутить их вместе и т. д. т и т. п.) слишком плотно наполняют прозу Коваленко. При этом Денис все хочет сохранить, подробно выписать скользкое и скучное в своих героях — он всем «дорожит», а потому так излишне-навязчиво все уточняет, уточняет и комментирует в своих героях. Он будто нарочно требует реабилитации психологичного и подробного, когда человек и вообще-то уже не живет с той психологической скоростью, с какой Коваленко описывает своих героев, а подробности, как известно, могут быть и не художественными. А значит — ненужными. Он никому из героев НЕ ИЩЕТ ОПРАВДАНИЯ, И НЕ ГОТОВИТ ОСУЖДЕНИЯ, а просто оставляет их на суд читателя такими, — не знающими, не помнящими, самих себя.
Конечно, тут тоже конфликт с миром. Тут тоже протест — но протест с каким-то тоскливым, обреченным вычитанием именно себя из этого мира, тварной плотью которого Денис не дорожит и не находит в ней творческой радости (в отличие от Прилепина и Шаргунова). В «Хавчике» читаем: «Нужен был праздник, причем — фореве. Хотелось безумства, дерзких, бездарных стихов, шума, много шума! Через силу я накачивал себя пивом. Нужна зарядка, нужно, чтобы на все было наплевать… Кончилось тем, что мне и вправду стало на все наплевать. После третьей бутылки сделалось муторно и тоскливо. Я проехал станцию «Тверская», не вышел и на «Театральной». А праздник? На их празднике жизни я чужой… Меня потянуло на вокзал. Вот место, где нет радости. Где люди чего-то ждут, где лица озадачены и тревожны или равнодушны, равнодушны в своем смирении ожидания. Суета, тревога, томление — вот куда сейчас меня потянуло: на вокзал. А в центре что? там люди отдыхают, там под их умиротворенными взглядами я буду как выродок, как презренный бомж. Нет, бомжу место на вокзале». В этой длинной цитате — концентрат нынешнего Коваленко, у которого, впрочем как и у других героев этой статьи, все та же задача — преодоления себя прежнего. В этом ожидании праздника, заключенного в сытых кафе и роскошных магазинах на Тверской, таится странная презрительная, но злая зависть героя к «их жизни». Тогда, действительно, сколько сил нужно Денису Коваленко, чтобы их празднику противопоставить не вокзал и жалкого бомжа, но верность человеческому достоинству, пусть и униженному нищетой и бедностью. Но ярче всего видишь, что герой «Хавчика» всем и всюду чужой — случайный москвич, живущий в чужой квартире, спящий в чужих постелях, гуляющий за чужой счет, попадающий все как-то наскоком, необязательно в чужие жизни. Он уже не знает, где «выход», а где «вход» в его собственную жизнь… Вот и остается — улица, вокзал, вино. Вокзал потому, что там никто никому не судья, что там все говорят и никто никого не обязан слышать, там могут случайно помочь и случайно прибить. Вокзал потому, что там такие, как ты и ты не боишься быть смешным и некрасивым. Там все преображается вином и там много его пьют, …чтобы было не тошно жить, …чтобы не слышать звук голого нерва.
Мир как приложение воли — вот стратегия Захара Прилепина.
Мир как потрясающее пространство, подлежащее должной и разумной организации — вот идея Сергея Шаргунова.
Мир как жесткое и необязательное столкновение разных человеческих намерений — это тональность повестей Коваленко, желающим «всё рассказать» о своих героях и не могущим ничего объяснить им о самих себе. Проза жизни, уставшей притворяться бодрой, будто платящей кому-то по невидимым счетам своей невыразительной психологической повторяемостью. Проза жизни, боящейся своего будущего…
* * *А вообще-то ни у кого из них нет, мне кажется, грёзы о искусстве и о себе — они вполне прагматики. Навсегда, навсегда прошли те времена, когда художник мог не тяготиться «своей непреодолимой нищетой и оставаться слишком гордым для того, чтобы участвовать в фарсе отдавания и получения». Им-то как раз и приходится участвовать — и, естественно, они с непременным упорством должны будут переиначивать жанр — из «фарса» во что-то более респектабельное и по-человечески оправданное.
Проза Коваленко — творение грустного межсезонья, когда прошла роскошная осень и не легла еще зима, и солнца мало, и все растекается в неясных ощущениях, в тревожных ожиданиях. И будущее страшит. А настоящее все гонит-гонит-гонит. Он не хочет играть в чужую игру, но какая она своя? Ответ будем, очевидно, искать в следующей книге.
Проза Прилепина — это проза мужчины, способного действовать. Это порыв выразить активное в жизни (для него и счастливое) как можно больше. Он пишет для того, чтобы сияющее-сильное (любовное, мужское и женское, материнское, отцовское и детское) просто продолжалось дальше. За все за это он готов был «биться в кровь». Все вынести и дать прирост, приплод, прибыток — вот задача.
Проза Шаргунова волнует желанием жить. Жить самоутверждением. Он пишет не для того, чтобы мы, читая его, наслаждались бескорыстно и весело. Он хочет нашей «корысти» — чтобы мы любили его дендизм, разделяли с ним его идеи, иронично и едко вместе с ним высмеивали «грязные технологии» политической жизни, в общем, занимали активную позицию по отношению к его героям. Нельзя не увидеть в нем сегодня и силы сопротивления самому себе — прежнему, и собственно той силы, с которой Шаргунов старается избежать провала будущего. Сергей слишком долго полагался на простую и бодрую эклектичную идеологию, чтобы теперь понять, что может быть «вновь светло» в собственно человеческом пространстве.
В любом случае, дезертирства из этого мира (даже с проблемным будущим) они, тридцатилетние, как мне видится, для себя не допустят. Ведь они — мужчины. И у них есть дети и женщины.
Драйв и счастье ЗахараСтранно, но мысль о «выходе в счастье» упорно рождается у русских писателей во времена совсем не беспечальные. Вот и Захар Прилепин, побывавший в Чечне и написавший к тридцати трем годам книгу о войне «Патологии» и запечатлевший опыт молодых бунтарей в романе «Санькя», — вот и он на самом-то деле пишет и работает для счастья. Счастья быть мужчиной, мужем, отцом и сыном. Счастья любить то, что единственное. Единственную женщину. Единственную Родину. Единственную жизнь.
Об этом его проза. Такая у него жизнь, где очень много работы, чтобы два его сына, маленькая дочка, мама и жена — все те, за кого он отвечает, были радостны.
Да, он вошел в литературу как право имеющий. И нынешней «философии» победы глянца Захар противопоставил почву и судьбу. И ему это было сподручно — ведь родился он в самом сердце России. На прославленных её черноземах. Два крестьянских рода сошлись в нем: рязанской Ильинки и липецкого Каликино. А потому корпоративному стандарту «настоящего мужчины» в пиджаке от Baldinine у него есть что противопоставить. Ведь когда он говорил о войне, то изображал, в сущности, то, что навсегда-навсегда было убито: неслучившуюся любовь, несбывшиеся будущее отцовство и работу на своей земле. Убиты не одни тела — убито то, что и позволяет назвать человека «его первым именем» (как говорил А.Платонов) — первым именем Человек.