Читаем без скачивания Чистая сила - Михаил Иманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это вы, дядя, к чему? — сказал Коробкин.
— А ни к чему, — отозвался Думчев. — Только ведь не я один, кажется, пистолета испугался. Дело естественное, оттого и вспоминаю. Ну ладно, — он оперся руками о колени, как бы собираясь подняться, но не поднялся, а только выразительно нагнул корпус вперед, — кажется, всем пора. Время хотя и не догонишь, но и прохлаждаться нечего, а потому…
Он опять отнял руки от колен и опять упер их в колени, но снова только нагнулся вперед. Я поднялся.
— Мы пойдем, — сказал я. — А вы…
— Я здесь, — быстро проговорил Думчев. — Так сказать, в тиши и без единой мысли. Отдохну. А вы, как могу понять, соседа своего идете разыскивать, уважаемого мной Алексея Михайловича? Самое время, самое время. А он ведь вчера вас ждал. Поздно вернулся и в известном настроении. Но ждал.
— В каком это — «известном»?
— Да так. Впрочем, сами увидите.
Я не стал расспрашивать. Я повернулся к Коробкину, он утвердительно кивнул, и мы, не прощаясь (что вышло как-то само собой), стали подниматься по склону. Я сказал себе, что не обернусь, но все же не выдержал и обернулся.
— Хотел вам дать совет, — прокричал Думчев снизу. — Не подходите к старику, ему теперь никто не нужен. И помочь ему никто не может уже. Ему самому подготовиться надлежит.
— А? — сказал я, но так тихо (скорее, это просто невольно вырвалось у меня), что Думчев, конечно же, не мог расслышать.
Но то ли он понял «а?» по движению губ, хотя было и далеко, то ли сам догадался, только он повторил еще громче:
— Самому — слышите! — самому подготовиться надлежит.
3
Шли мы молча. Коробкин только сначала, у выхода на дорогу, попытался было делиться впечатлениями, но я его почти грубо оборвал; впрочем, он тут же и замолчал послушно, и больше со мной не заговаривал. Шли довольно быстро, что называется, поспешали, хотя я еще и не знал, куда тороплюсь; спешил же, скорее всего, оттого, чтобы скорее отдалиться от места разговора, от Думчева. Я шел, и мне не хотелось ни о чем думать. Лучшее средство, казалось бы, заговорить… Но говорить о пустяках было как-то не ко времени, а разговаривать о важном я с Коробкиным не хотел. «И не умею я с Коробкиным…» — сказал я себе, но не договорил, подумав так: «С кем же я умею говорить о важном? И что это за важное такое, что о нем еще нужно уметь говорить!» Здесь, позлившись на самого себя, я и в самом деле стал думать: что же это такое есть — «важное»? Что же это — то, что важно лично для меня, или то, что важно вообще… для человеческой жизни? Ну вот, мы как будто и говорили с Думчевым о важном, но ведь только он упомянул о Марте (вскользь и даже не назвав имени), как мне неинтересно и не важно стало все важное, и все сразу отошло в сторону, как только я вспомнил Марту. Значит ли это, что большие вопросы жизни важны только тогда, когда я свободен от личного, то есть когда от личного образуется пустота? Или их (вопросы личного и общего) не нужно сравнивать, а нужно их разложить по неким отделам души на второстепенные и первостепенные и нужно их разделить по временам (то есть чтобы было всему свое время и одно другое бы не перебивало)? Или нужно научиться их совмещать? Но как их совместишь? — Как только личное страдание коснется тебя, тут же переводить его в страдания всего человечества? А когда твои страдания минут, то думать, что и все человечество уже находится в том же, как и ты, благостном состоянии? Но ведь не находится?!
А может быть, честнее вообще не думать об «общем»? А если не можешь? Если уже это твоя, пусть и ложная, привычка? А если перестанешь думать, то значит ли это, что перестанешь и делать, а будешь заниматься хранением спокойствия своего личного мира? Но — из всех этих вопросов, из их лабиринта, есть очень надежный один выход, временем проверенный, можно сказать — исторически проверенный. Выход же этот формулируется так: если я есть частица человечества, то, занимаясь устроением своей личной жизни и устроив ее хорошо, я тем самым прибавляю всему человечеству хорошего на ту самую частицу, которая есть я сам и моя личная жизнь. Выход беспроигрышный: сиди себе, свои дела устраивай, а служба человечеству сама собой идет. Только если хорошенько вникнуть, то ведь и такой путь честен, если по совести браться. Но и труден до невозможности: как ты так свой мир по совести устроишь (по абсолютной совести), если весь остальной, большой мир, далеко по совести устроиться никак не может. Вот и получается, что никакого разрыва и противопоставления, а главное — никакого разделения на «свой» и «большой» быть не может, потому что, устраивая «свой», ты устраиваешь и «большой», а устраивая «большой», и о «своем» не забываешь.
Так я шел и думал, и на душе моей становилось одновременно и тревожнее, и освобожденнее. Не знаю — опять я ни к чему не пришел, и вопросы остались без ответов. И от этого тревога была в душе моей; но с другой стороны: всякое усилие в нужном направлении тщетным не бывает, и если ты, чтобы сдвинуть гору, успел и сумел выкопать у ее подножья только двухметровую яму, которую с вершины и не видно, то все равно — выкопал же, и хоть и на два метра, пусть из тысячи, но к цели приблизился. А значит, если даже представить, что завтра умрешь внезапно, твои два метра все-таки останутся. И не надо страшиться, что дождь их подмоет, а по весне они станут зарастать травой, и что мелькнет мгновение, теперь уже «вечной жизни» твоей, и не станет их совсем, твоих двух метров — не надо страшиться. И не надо думать: придут ли за тобой другие и когда? — потому как — куда они денутся, придут ведь когда-нибудь!
— Как ты думаешь, — обернулся я к Коробкину, — придут ведь когда-нибудь?
— Ага, — кивнул он, едва поспевая за мной, потому что я еще более убыстрил шаги.
— Вот видишь!..
— А ты про кого спрашиваешь? — сказал он через минуту.
— А ты про кого отвечал?
— Я — так.
— Вот и я — так, — ответил я улыбнувшись и не давая ему задать новый вопрос (который ему все-таки очень хотелось задать), сказал: — Пойдем покажешь, где ты сегодня старика видел.
— Ты что же, места моего не помнишь? — проговорил он глухо. (Не оглядываясь на него, я хорошо представил составившееся при этих словах выражение его лица.) — И между прочим, я его не встречал, я, как ты знаешь, по обычной своей привыч… Я купался и его увидел. Кстати, я тебе уже говорил, с той самой женщиной, что…
— Слушай, — перебил я его, — давай сейчас расстанемся. Ты пойди… ну, я не знаю… А я туда пойду.
— А мне что…
— Да нет, ты не понял. Но, видишь ли, пойми сам, зачем нам его снова пугать и вместе являться. Ты же понимаешь, как это будет… после вчерашнего. А?
— Понятно, — сказал он удрученно.
— Ну вот. А я… я потом тебя найду, — сказал я, прикасаясь к его руке, и добавил серьезно: — Ты ведь, как всегда, на том же самом месте.
— Ну да, — вздохнул он, — как всегда. Привычка, понимаешь.
— Понимаю, — кивнул я понимающе головой и развел руки в стороны, — вторая натура.
Мы расстались у набережной. Я подождал, пока Коробкин скроется за поворотом, и стал спускаться по лестнице. Я пошел не в сторону моря, а вдоль пляжа: мне хотелось подойти так, чтобы не быть замеченным со стороны скал. И я не решил еще — буду ли я вообще подходить к старику или только погляжу со стороны; но одно представлялось мне необходимым и обязательным — увидеть. То есть, хотя я и не признавался себе, а напротив, убеждал, что так не думаю, не могу думать, и что слова и жест Думчева (постукивание пальцем по земле у своих ног) не могут иметь никакого реального значения, и что никаких (я почему-то все больше упирал на это «никаких») серьезных причин нет, чтобы так верить в эти слова, я все-таки шел, чтобы убедиться, чтобы увидеть… живым.
Место, где Коробкин утром видел старика и где (я не подумал тогда: почему он, старик, собственно, должен там до сих пор находиться) я собирался его увидеть, было за высокой грядой скал, которая потом довольно полого сходила к морю. Впрочем, здесь имелся проход, и я знал о нем, кажется, Коробкин мне его и показал. Пройдя больше половины предполагаемого пути, я наткнулся на залив, метра в три шириной, и присел, чтобы разуться. В штормовую погоду пена с моря доходила и сюда, но сейчас, почти в штиль, вода едва колыхалась, как бы мерно дышала, была прозрачна, и поросшие зеленью основания скал в воде были хорошо различимы. Только что я, держа в каждой руке по туфле, осторожно пробуя ногой скользкое дно, ступил в залив, как откуда-то сверху, очень близко, знакомый голос окликнул меня:
— Ты не купаться ли собрался?
Я вздрогнул и поднял голову: почти на уровне моих глаз, с этой же стороны заливчика, на довольно широком выступе скалы, обхватив колени руками, сидел Алексей Михайлович; он сидел спиной к солнцу, в тени, и я вряд ли мог его заметить, если бы и смотрел по сторонам; но я не смотрел.