Читаем без скачивания Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей - Валерий Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В эпиграфе из О. Барбье: «Какое мне, в конце концов, дело до грубого крика всех этих горланящих шарлатанов, торговцев пафосом, мастеров напыщенности и всех плясунов, танцующих на фразе?» (в дословном переводе с французского) — Лермонтов меняет одно слово: «Какое нам… дело?..», то бишь вводит в стихотворение это самое мы — толпу как судию сокровеннейшей, лирической души поэта.
Не верь, не верь себе, мечтатель молодой,Как язвы, бойся вдохновенья…Оно — тяжелый бред души твоей больнойИль пленной мысли раздраженье.В нем признака небес напрасно не ищи:То кровь кипит, то сил избыток!Скорее жизнь свою в заботах истощи,Разлей отравленный напиток!
Случится ли тебе в заветный, чудный мигОтрыть в душе давно безмолвнойЕще неведомый и девственный родник,Простых и сладких звуков полный, —Не вслушивайся в них, не предавайся им,Набрось на них покров забвенья:Стихом размеренным и словом ледянымНе передашь ты их значенья.
Самое поразительное, вдохновенье этот судия определяет теми же словами («тяжелый бред души твоей больной»), какими Лермонтов охарактеризовал свою поэму «Демон» в посвящении Варваре Лопухиной (третья редакция), — и, хоть это посвящение тогда никому не было известно (да и поэт имел привычку заимствовать у самого себя, из рукописей те или иные строки, а то и строфы), это значит только одно: Лермонтов напрямую относил сказанное и к самому себе. Кроме того, он сильно сомневается в способности поэтического слова вполне передать всю силу и глубину выражаемого чувства («Стихом размеренным и словом ледяным / Не передашь ты их значенья». — Размеренное не может вместить безмерное, то, что на душе, а ледяное — не выразит, как ни старайся, пламя).
Закрадется ль печаль в тайник души твоей,Зайдет ли страсть с грозой и вьюгой, —Не выходи тогда на шумный пир людейС своею бешеной подругой;Не унижай себя. Стыдися торговатьТо гневом, то тоской послушной,И гной душевных ран надменно выставлятьНа диво черни простодушной.
Не то ли самое, только в более пристойном, гармоническом виде, впоследствии выразил Федор Тютчев в «Silentium» («Молчи, скрывайся и таи / И чувства, и мечты свои… Мысль изреченная есть ложь»)?.. Здесь — о печальном уделе поэта, что вечно стремится объять необъятное, воплотить — вполне не воплощаемое, сказать несказанное, — здесь — об ограниченности человеческого слова, о его пределах — перед беспредельностью души, чувства и мысли, здесь — о слове перед ликом Слова.
Какое дело нам, страдал ты или нет?На что нам знать твои волненья,Надежды глупые первоначальных лет,Рассудка злые сожаленья?Взгляни: перед тобой играючи идетТолпа дорогою привычной;На лицах праздничных чуть виден след забот,Слезы не встретишь неприличной.
А между тем из них едва ли есть один,Тяжелой пыткой не измятый,До преждевременных добравшийся морщинБез преступленья иль утраты!..Поверь: для них смешон твой плач и твой укор,С своим напевом заученным,Как разрумяненный трагический актер,Махающий мечом картонным…
Зрелому Лермонтову кажется постыдным — носиться только с самим собою, со своими печалями и бедами; он с потрясающей, непреходящей остротой ощущает трагедию всех, самое трагичность жизни, и только что не призывает к полному безмолвию; но любой мало-мальски лживый звук уже вызывает в нем непреодолимое отвращение и горечь. — Это — высочайшая требовательность к искусству, предупреждение всем литераторам, и — самому себе.
Из современников поэта лишь Виссарион Белинский почуял силу и глубину этого стихотворения, справедливо включив его в «триумвират» — вместе с «Думой» и «Поэтом». Критик заметил, что в «Не верь себе» Лермонтов указывает тайну истинного вдохновения, «открывая источник ложного».
Куда как глубже проник взор Вячеслава Иванова:
«В другие времена Лермонтов стал бы провидцем, или гадальщиком, или одним из тех поэтов-пророков, чьей власти над толпой он завидовал. Они, верные, по его мнению, своему истинному предназначению, еще не торговали своими внутренними муками и восторгами, выставляя их на потеху равнодушной и рассеянной толпе. Современный поэт обречен на компромиссы и умолчания, ему недостижимо созвучие слагаемых им песен с голосами, наполняющими его душу, оракулами темными и невнятными вдохновляющего их божества: посмел бы он привести на пошлый пир свою высокую, неистовую, обуянную силой бога подругу? Чернь аплодирует или освистывает поэта, как комедианта; печальное ремесло! Лучше расточить жизнь в беспечных делах, растратить в низменных усладах, опрокинуть в один миг отравленный кубок! Разгневанный романтик бросает в лицо светской черни «железный стих, облитый горечью и злостью»: facit indignato versum (негодование рождает стих).
Ему в голову не приходит, что поэту, каким прорицал его ясный гений Пушкина, после эпохи древних поэтов-пророков дано новое призвание, иное, не менее священное, более любимое музами, и это призвание — искусство. Знаменательно, однако, что русский неоромантик первых десятилетий ХХ в., Александр Блок, называет «адом искусства» судьбу вдовствующего поэта-провидца, обреченного после того, как замолкли откровения первых дней, отражать в своих произведениях disjecta membra (разрозненные члены) мира, сорвавшегося с петель и расколовшегося, многоцветного, но потерявшего единство и высший смысл».
Конечно, толкование Вяч. Иванова навеяно не в малой степени судьбой предка Лермонтова — Фомы Рифмача, но почему философу, при всем его уме, не пришло в голову, что Лермонтову, может быть, недостаточно того, что прорицал Пушкин как новое призвание поэта, недостаточно только искусства? Ведь это так просто представить: Пушкину, с его ангелом Радости, было достаточно, а Лермонтову, с его ангелом Печали, — нет. Лермонтову, в отличие от Пушкина, мало было только земного. Ал. Блок, с его «адом искусства», гораздо ближе к тому, что испытывал Лермонтов (однако у Лермонтова, конечно, был не только этот ад, но и рай).
В стихотворении «Не верь себе», в этом иронией просквоженном «железном стихе», есть нечто, о чем поэт не говорит ни слова, перед чем он застывает в незримом трепете умолчания: это тайна поэзии и таинство Слова.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});