Читаем без скачивания Я вспоминаю... - Федерико Феллини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А выехав в Париж на съемки «Клоунов», я окончательно убедился в том, что мне ни при каких обстоятельствах не следует покидать Рим. То, что со мной там приключилось, нельзя было расценивать иначе, как предостережение свыше. Я верю в ниспосылаемые нам провидением знаки и стараюсь не оставлять их без внимания.
В Париже я снял номер в гостинице и вдруг среди ночи проснулся: мне показалось, что в комнате слишком душно. Подойдя, в полусне, к окну и попытавшись раскрыть его, я ненароком разбил стекло, при этом сильно поранив руку. Кровь не унималась. Выскочив наружу, я взял такси и помчался в больницу. Помчался как был: в халате, в пижаме, и вдобавок второпях не захватив с собой бумажник. В больнице меня первым делом попросили оплатить перевязку. Только подумайте: они и не собирались оказывать мне помощь, пока я не заплачу! В конце концов удалось их уломать. Все это я воспринял как знак свыше, означавший, что выезжать за границу на натурные съемки мне противопоказано. Хотя я не так уж суеверен, я не игнорирую дурные приметы и кажущиеся невероятными стечения обстоятельств — то, что Юнг называет «синхронностью»: значимое совпадение двух логически не связанных происшествий.
Основное преимущество, каким я располагаю на студии «Чинечитта», — это возможность руководить съемочным процессом как мне заблагорассудится. Например, подобно режиссерам немого кинематографа, я даю актерам указания при включенной камере. Случается, исполнителю толком неясно, какую реплику ему предстоит произнести (порой сценарий в последнюю минуту меняется настолько, что он просто не успевает заучить свой текст); тогда я под стрекот камеры подсказываю ему слова. Само собой, в Голливуде с его обилием микрофонов такое невозможно. Там, чтобы донести до исполнителей последнее, что мне приходит в голову, наверное, понадобился бы медиум-телепат. Антониони, правда, это не помешало работать и в Лондоне, и в Голливуде; но надо иметь в виду, что у него совсем другой темперамент. Куда бы ни направился Антониони, его Италия всегда при нем; поэтому он в любом окружении чувствует себя самим собой. А я — я не чувствую себя самим собой нигде, кроме Рима.
Я безмерно восхищаюсь Антониони. То, что он делает, и то, как это делает, радикально отличается от того, что делаю я, но я уважаю честность и совершенность его творческого подхода. Он — великий творец, производящий на меня неизгладимое впечатление. Он бескомпромиссен, и ему есть что сказать. Он обладает собственным стилем, который не спутаешь ни с чьим другим. Он неповторим. У него свое видение мира.
А я — я, наверное, был рожден постановщиком немых лент. Помню, мы как-то спорили с Кингом Видором, одним из подлинных гениев кино. Никогда не забуду, как он сказал мне: «Я родился на заре кинематографа». Чудесно! Как бы мне хотелось родиться в ту пору, начать с чистого листа и самому все изобрести!
Есть и еще одна, чисто личная причина, в силу которой я предпочитаю Рим всем остальным центрам кинопроизводства. Она заключается в том, что только здесь я наверняка знаю, какому ресторану отдать предпочтение. Обходить рестораны один за другим в поисках лучшего — это никогда мне не импонировало. Обретя в один прекрасный день то, что мне по вкусу, я упрямо храню этому месту верность. Хранить верность ресторану легче, нежели женщине.
Когда я снимаю фильм, я должен точно знать, галстукам какой фирмы отдает предпочтение мой герой, из какого магазина белье, что носит актриса, какой модели туфли на актере. Обувь так много может сказать о человеке. А кто тут недавно ел горчицу? Обо всем этом у меня не может быть ни малейшего представления, случись мне работать за пределами Италии. Помимо возможности быть кинорежиссером, от моего представления о счастье неотделима еще одна вещь — свобода. Ребенком я восставал против всего, что стояло на ее пути: домашнего уклада, школы, религии, любой формы политического контроля- особенно фашистского, простиравшегося повсюду; наконец, общественного мнения, с которым надлежало считаться. Пожалуй, лишь когда фашисты начали подвергать цензуре комиксы на газетных полосах, до меня окончательно дошло, что это за народ.
Конечно, свобода таит в себе немало проблем; ведь быть кинорежиссером — значит нести ответственность, а свобода и ответственность всегда противоречат друг другу. В моих руках оказываются денежные средства немногих и существование многих. К тому же кино обладает огромной силой воздействия; что это, как не ответственность?
Не менее значимы и связанные с работой ограничения. Ничем не ограниченная свобода чрезмерна и как таковая может трансформироваться в чересчур малую свободу. Скажем, если кто-нибудь заявит мне: «Делай какой хочешь фильм, в твоем распоряжении восемьдесят миллионов долларов», — он преподнесет мне не подарок, а неподъемное бремя. Ведь тогда у меня уйдет уйма времени только на то, чтобы высчитать, каким чудом мне потратить столько денег, не сняв такой Утомительно длинный фильм, что в придачу к билетам придется выдавать зрителям койки, на которых они смогли бы выспаться.
Наверное, я никогда не смог бы приспособиться к гигантомании Америки и ее обыкновению сорить деньгами. Все в этой стране так масштабно, необозримо… как она сама. Просто необъятно. Как страшно слышать, что ваши возможности неограниченны! Думается, и самим американцам бывает не по себе, когда им заявляют, что они могут делать что угодно, быть кем угодно. Подобной иллюзией собственного всемогущества может быть напрочь парализована чья угодно воля. А ведь это в конечном счете всего лишь иллюзия. Чем больше денег сыплется вам в руки, тем за большее количество ниточек вас дергают и в конце концов вы проделываете путь Пиноккио, только в противоположном направлении: из мальчишки становитесь куклой. А кроме всего прочего, большие исходные вложения еще не гарантируют хорошего фильма.
Для фильма «И корабль плывет» мне нужно было выкрасить большую стену; в качестве натурного объекта я использовал стену макаронной фабрики «Пантанелла». Той самой, где работал мой отец, Урбано Феллини, возвращаясь через Рим домой с принудительных работ в Бельгии после окончания Первой мировой войны.
Как раз трудясь на этой макаронной фабрике, он в 1918 году повстречал мою мать, Иду Барбиани, каковую, с полного ее согласия, и увез с собой в Рим — не на белом скакуне, а в купе третьего класса железнодорожного поезда, оторвав от дома, семьи и привычного окружения.
К тому времени, как я созрел для фильма «Интервью», с дистанции прошедших десятилетий я стал лучше понимать своих родителей, нежели в юности. Отчетливее ощутил душевную близость с отцом и щемящую боль от того, что не могу разделить с ним это чувство. Мать я тоже стал понимать лучше и уже не терзался тем, что мы такие разные. Жизнь, понял я, не принесла ни одному из них того, к чему они стремились; и мне захотелось задним числом подарить им то понимание, каким были сполна наделены персонажи моих картин.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});