Читаем без скачивания Емельян Пугачев. Книга 1 - Вячеслав Шишков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в петербургской мастерской, куда они вошли, главным образом выделывались нужные для мозаики стеклянные всевозможных цветов палочки (смальты) и производились мозаичные работы.
— Вот-с, пожалуйте, — Ломоносов снял плащ, бросил его на скамейку и повел Орлова к застекленному шкафу. — Помимо смальты, мы делаем бисер, пронизки, стеклярус. А вот и графинчики у нас есть, и кружки, и табакерки, фужеры, блюдца, запонки, набалдашники… Всякого жита по лопате.
— Изящно, Михайло Васильич, одобряю, брат, одобряю. Вещицы хоть куда, хоть ко двору. Только, чаю, не в этом твоя сила, не в графинчиках да бисере. В науках слава твоя, Михаило Васильич.
Ломоносов, усмехаясь глазами, поклонился и сказал:
— А может статься и — в лире. Стихотворство — моя утеха. Физика — мои упражнения.
Два богатыря — молодой и пятидесятидвухлетний — бывший мелкопоместный дворянин и бывший простой мужик улыбчиво смотрели друг другу в глаза. На Ломоносове широкая шелковая блуза, вправленная в табачного цвета штаны, на шее — пышный белый, в складках, галстук, на ногах вместо длинных чулок и башмаков, суконные на пуговицах сапоги — больные ноги его опухали.
— Старишся, Михайло Васильич. С палочкой ходишь. Поправляйся, брат, оздоравливай да ко мне приезжай, спляшем…
— Нет уж, не до плясов мне ныне, Алексей Григорьич, не до ваших придворных комеражей. Со смертного одра едва-едва встал, — стараясь сдерживать раскатистый свой голос, ответил Ломоносов. — Впрочем сказать, я о смерти не тужу: пожил, потерпел. А умру — дети отечества обо мне пожалеют, — с гордым блеском в глазах сказал он и откинул в седых буклях голову.
Был обеденный перерыв, в мастерской пусто. Орлов закурил трубку. На его лощеных пальцах блестели бриллианты. Дорогого шелка блуза и штаны Ломоносова — в пятнах от химических реактивов, брюссельские кружевные манжеты слегка засалены.
— От кого ж ты потерпел-то? — спросил Орлов.
— Да ото всех по малости. И терпел и паки буду терпеть до кончания живота. Врагов много у меня…
— Да ведь ты сам-то зубаст, Михайло Васильич.
— Зубаст, зубаст, Алексей Григорьич… Правильно молвил — зубаст.
(Орлов сел, Ломоносов, подпираясь палкою, стал вышагивать по кирпичному полу.) А чего ради ото всех недругов своих претерпеваю? Стараюсь защитить труд Петра Великого, чтобы научились россияне премудрости книжной да искусствам, чтобы показали свое достоинство! — закричал Ломоносов и, вскинув палку вверх, затряс толстыми обветренными щеками. — Единого хощет Михайло Ломоносов — широкого просвещения россиян, чтоб они гордились отечеством своим, со всем тщанием изучали его. Вот у нас в рекомой Академии все немцы да иноземцы разные. Но ведь, голубчик Алексей Григорьич, надобно и о русских людях пещись, и их помалу в ученье тянуть.
У иноземцев же нет доброхотства учить русских юношей. А ведь есть парнишки, природой одаренные, маленькие Ломоносовы. А без Ломоносовых Россия все равно, что пашня без семян. Да вот я… Кто я был? Хоть смерть в глаза мои глядит, а молвлю не без гордости: я много лет являюсь украшением Академии наук. — Ломоносов понюхал табаку и снова закричал, как на площади:
— Я и до историка Миллера доберусь, я и до нашего Нестора летописца доберусь! Почто они в сочинительстве своем предпочтенье иноземцам отдают против русских?.. Я другой раз — лют.
Орлов с любопытством глядел на разгорячившегося Ломоносова и сквозь клубы дыма, не выпуская трубки из зубов, спросил:
— А верно ли, Михайло Васильич, будто ты намедни, явившись в конференц-зал Академии, изволил показать заседавшим некую фигуру из трех пальцев, опосля чего ушел, изрядно хлопнув дверью?
— Кукиш, кукиш показал! — закричал Ломоносов, большие глаза его запрыгали, крутые брови взлетели вверх. — И по немецкой матушке обложил всех. Я дураков ругать люблю.
— При дворе, узнав про твой дебош, много тому смеялись, — и Орлов раскатисто захохотал.
— Враги, злопыхатели, антагонисты! — выкрикивал Ломоносов, пристукивая палкой в кирпичный пол. — Затирают меня, унизить меня хотят, властвовать надо мною… А я не боюсь, я другому и по шее накладу. Да доведись до драки, я — знаешь что? Ведь я, мотри, рыбак, корпуленция во мне крепкая. А они всемилостивейшим нашептывали на меня, и государыне Елизавете и ныне царствующей императрице. А кто они? Разные Миллеры да Трауберты, немцы. Да еще Сумароков — нежные песенки кропает…
Орлов знал про давнишнюю вражду простака Ломоносова и кичившегося своим старинным дворянским происхождением Сумарокова. Некоторые озорные баре, да и сам Алексей Орлов, нарочно приглашали к себе на обед этих двух недругов, чтоб сравнить их в словесной схватке. Хотя Ломоносов был неповоротлив в обыденной жизни и неохоч заводить знакомства, однако иные приглашения принимал. Когда подвыпивший Сумароков начинал своими приставаньями докучать Ломоносову, тот со всей горячностью резко отвечал ему, и эта резкость почти всегда переходила в недозволенную грубость, в брань. Сумароков же был в ответах хотя и спокоен, но дерзок, и если не остроумен, то остер. Конечная победа оставалась за ним.
И вот теперь, с интересом слушая Ломоносова, гость сочувственно улыбался ему.
— Я Сашку Сумарокова давно знаю. Он еще у матушки Елизаветы тарелки на кухне вылизывал. И ныне, поди, милостивой государыне нашей все глаза намозолил, все пороги пообивал во дворцах да в палатах. В знать лезет…
Да и Васька Тредьяковский — кутья кислая — не лучше его: в «Трудолюбивой Пчеле» паскивили на меня строчит, желчь распускает (сие по-гречески зовется — диатриба), мол, малеванная живопись превосходней мозаичной…
Дурак! Да Болонская Академия наук намеднись избрала меня за мозаику-то почетным членом своим. И сим — горжусь. А он… Виршеплет! Его вирши только на подтирку разве… Ему ли в ямбах разбираться да в хореях. А вот пойдем-ка, пойдем, Алексей Григорьич, ваше графское сиятельство, наверх, там посветлее, я покажу вам «Полтавскую баталию». Я одной мозаичной работою не токмо Ваську Тредьяковского, а точию всех итальянцев поражу.
Богатыри, колебля шагами темную лестницу, поднялись наверх.
Отдышавшись и потерев правую коленку, Ломоносов подвел Орлова к массивному, из бревен, станку, на котором покоилась огромная — в ширину двенадцать, в вышину одиннадцать аршин — батальная картина Полтавского боя, на переднем плане Петр I на коне.
— Камушков стеклянных, из коих картина сложена, десятки тысяч, — сказал Ломоносов. — На медной сковороде она укреплена, оная сковорода со скобами весит сто тридцать пудов. Махина!
Солнце било мимо фигуры Петра. Орлов схватил станок и хотел передвинуть так, чтобы фигура Петра попала под солнечные лучи. Станок скрипел, не подавался. Ломоносов сказал:
— Легче солнце повернуть, чем станок.
Орлов сорвал перчатки, сунул их в карман камзола, вновь вцепился в станок, расставил ноги и закусил губы, плечи его набухли мышцами, как чугуном, лицо налилось кровью, рубец на щеке потемнел, он перекосил рот, весь задрожал, станок крякнул и заскорготал, тяжко заелозив со скрипом по полу. Фигура Петра попала под солнце. Разгоняя прилившую кровь, Орлов концами пальцев стал крепко водить по лбу от переносицы к вискам. Глаза его сверкали. Изумленный Ломоносов, выйдя из оцепенения, восторженно захохотал, зааплодировал, шумно закричал:
— Да ведь тут весу пудов с триста! Алексей Григорьич, да вы, ей-богу, Геракл. Ну, помоги вам Зевс очистить конюшни Авгия, — продолжал он другим тоном. — Навозу, навозу у нас — тьфу! — вся Русь в навозе.
Орлов, тяжело дыша и почти не слыша его, повернулся к картине, сказал:
— Ну вот… Теперь вижу, что Петр Алексеич зело хорош…
— «Он бог, он бог твой был, Россия», — кивая Петру и молитвенно сложив руки, вполголоса продекламировал Ломоносов отрывок своей старой оды. — Да не токмо я, а и прочие… Взять графа Ивана Григорьича Чернышева, и он восклицал про Петра Великого: «Это истинно бог был на земле во времена отцов наших!»
— Хорош, хорош Петр Алексеич… Да и вся картина добра зело. Кто начертал картину?
— Да кто же! Все Ломоносов со учениками, — даровитые парнишки у меня.
Ведь в Марбурге-то, у немцев-то, я не токмо иностранные языки отменно изучал, но такожде и в рисовании зело преуспевал. Ломоносов кутилка — об этом всяка мразь трубит. А вот что Ломоносов великий росс, что он Московскому университету десять лет тому назад основу положил… Даже всемилостивейшая матушка, покровительница искусств и наук… — Лицо Ломоносова дрогнуло, задергались губы.
Орлов хмуро взглянул на него.
— Была, была у меня… Со всей свитой была недавно, — переняв его взгляд, спохватился Ломоносов. — Ее величество изволили посетить мою мастерскую, подробное смотрение сей картине произвели, изволили милостиво беседовать со мною более двух часов.
Блаженство нового и дней златых причина,Великому Петру вослед ЕкатеринаВеличеством своим снисходит до наукИ славы праведной усугубляет звук…
Вяло продекламировал Ломоносов. — И сие правда сущая: к художествам ревность ее, с похвалою скажу, весьма отменна, и поощрительные речи ее величества были ко мне зело благожелательны, — молвил он и подумал: