Читаем без скачивания «Я читаюсь не слева направо, по-еврейски: справа налево». Поэтика Бориса Слуцкого - Марат Гринберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Самойлов не случайно вычленяет личностный элемент в стихах Слуцкого. В письме к В. С. Баевскому, автору первой (и пока единственной) научной монографии о Самойлове, он так отзывается о недавно изданном сборнике стихов Слуцкого: «Есть новая книга Слуцкого, которую можно любить, если любишь его» [Баевский 1992: 42]. Важно, что письмо это датируется 1989 годом. Соответственно, новый сборник по преимуществу состоит из произведений, которые при жизни поэта не были опубликованы[237]. Самойлов отрицает Слуцкого в целом. Он понимает, что единственное свидетельство существования Слуцкого – его стихи. «Его поэтика – это он сам», – подытоживает Самойлов в «Друге и сопернике» [Самойлов 2000б: 165]. Поэт Сапгир, член Лианозовского кружка авангардистов, речь о котором пойдет в главе 12, отмечает, что Слуцкий «был очень похож на свои стихи: такой же определенный, опрозаиченный, конкретный»[238]. Из этого видно, что именно личностный элемент, местами слегка завуалированный и воплощенный в зависти и боязливом восхищении, пронизывает всю самойловскую мифологию о Слуцком.
Возвращаясь к вопросу о знаке равенства, важно вспомнить о несходстве двух поэтов в человеческом плане. Они разнились по происхождению: Слуцкий был родом из провинциальной харьковской еврейской семьи, детство и юность Самойлова прошли в Москве, он был сыном известного врача. К написанию стихов они подходили совершенно по-разному. Слуцкий был трудолюбив до маниакальности. Симонов вспоминает, что, когда он работал в составе комиссии Союза писателей, занимавшейся изучением посмертного творческого наследия Слуцкого, Болдырев показывал им с Е. А. Евтушенко множество неизвестных стихотворений Слуцкого, которые продолжал находить. Евтушенко изумлялся многочисленности стихов в архиве Слуцкого и не верил Болдыреву, утверждавшему, что их свыше двух тысяч. Для Слуцкого, метко отмечает Симонов, написание стихов было упорным трудом и единственным делом его жизни. Для Самойлова, напротив, статус поэта был неотъемлемой частью его богемного образа. Сочинял он относительно редко, дожидаясь «вдохновения»[239]. Писал не только стихи. Начиная с 1960-х годов бóльшую часть своего времени отводил переводам, а также научным исследованиям, посвященным эволюции русского стиха. Человек обаятельный и общительный[240], он – это подтверждают и его дневники, и почти все воспоминания – любил выпить[241]. Кроме того, Самойлов – известный ловелас, в 1950-х годах у него случился спорадический роман со Светланой Аллилуевой.
Слуцкий был человеком сложным, противоречивым, однако его этика в вопросах творчества распространялась не только на поэтику, но и на жизненные принципы. Судя по всему, немногочисленные его романы до знакомства с женой были платоническими и неудачными[242]. По сути, с ней одной у него и существовали длительные отношения. В биографии Слуцкого не только отсутствует налет богемности, она отличается затворничеством.
Самойлов цепляется за отчужденность своего «друга», подавая ее как проявление снобизма и позерство и трансформируя собственную богемность в философию самодостаточного одиночки.
_____
Самойлов преобразовывает личную антипатию в рассуждения по поводу литературной истории своего поколения. Он подчеркивает ведущую роль Слуцкого в их довоенном поэтическом кружке [Самойлов 2000b: 152]. Это позволяет ему прийти к выводу, что вина за распад кружка после войны лежит прежде всего на Слуцком: вместо того чтобы и дальше идти по пути создания общей поэтики и программы, Слуцкий выбрал собственную дорогу. Самойлов изображает Слуцкого человеком, цепляющимся за их общую довоенную идеологию («искренний марксизм») с ее попытками реформировать идеологическую ригидность литературного процесса изнутри. Слуцкого он называет носителем «довоенного вселенского утопизма» [Самойлов 2000b: 155], безоглядным последователем Маяковского с его утопическим мышлением. Даже самый поверхностный взгляд на окружение Слуцкого и на его послевоенные стихи показывает иллюзорность этого утверждения. Привязанности Слуцкого оставались неизменными: превыше всех был для него Михаил Кульчицкий. После гибели Кульчицкого на фронте сама мысль о создании какого бы то ни было поэтического кружка казалась ему бессмысленной. Более того, «Стихи о евреях и татарах» однозначно демонстрируют, что его взгляды всегда радикально отличались от взглядов его друзей, особенно Самойлова – это будет видно из анализа отношения последнего к еврейству.
В хронике жизни их поколения Самойлов переплетает личное и творческое. Завидуя недолгой послевоенной славе Слуцкого в самиздате, он не может отделаться от этого чувства даже после смерти Слуцкого [Самойлов 2002, 2: 274][243]. Слуцкий не находит Самойлову места в своей литературной генеалогии; он неоднократно давал ему это понять, иногда в достаточно резкой форме. Ясно также, что Слуцкий, прекрасно сознавая необычайность собственной поэтики в рамках русской литературы и, соответственно, предчувствуя возможность того, что слово его ждет забвение, признавал право Самойлова на присутствие в этой литературе. Самойлов, перефразируя его же слова, не был ни его другом, ни соперником: и друзья, и соперники Слуцкого были совсем иного масштаба. Самойлов, похоже, не мог смириться с мыслью, что в их поколении будет два ведущих поэта, и его очень смущало, что Слуцкий считал современным советским поэтом номер один Леонида Мартынова, а себе отводил второе место. Рассказ о погибших надеждах и упущенных возможностях довоенного кружка позволил пересмотреть иерархию и в итоге вовсе убрать оттуда имя Слуцкого[244]. В результате Самойлов представал и держателем первого места, который перерос ошибочный идеализм и страх собственного поколения, и элегическим хронистом. Программа Самойлова достигает апогея, когда он изображает Слуцкого как политика своего времени.
* * *
Слуцкий никогда не менял веры, не менял идеала, не изменял ему.
<…> С этой точки зрения он долго был… ортодоксом.
Давид Самойлов
С целью обесценить значение Слуцкого для поэзии Самойлов создает миф, выстроенный вокруг того, что Слуцкий-политик важнее Слуцкого-поэта. Он пишет в своем дневнике в мае 1957 года – что примечательно, накануне публикации первого поэтического сборника Слуцкого «Память»:
Отказываясь от политического взгляда на жизнь, который он в себе культивировал многие годы, которым гордился и к которому он, по существу, более всего приспособлен по складу ума, – отказываясь от этого взгляда и стараясь принять «поэтический», мартыновский взгляд, Борис много теряет. Его мысли о другом плоски, неинтересны. Да и сама его поэзия взращена политикой, а не голубыми туманами лирических переживаний [Самойлов 2002, 1: 292].
Ту же точку зрения, в смягченном, правда, виде, Самойлов переносит и в свои воспоминания о Слуцком. «Политическое» он понимает в узком советском смысле, а не в куда более глубоком аристотелевском; он отмечает:
Яснее и проще всех мыслил Слуцкий. <…> Он точно умел определить, что происходит, но не