Читаем без скачивания Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека - Владимир Соловьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем более эту волынку — что тебе плохо — он затянул на следующий день после твоего отъезда из Питера: как доказательство, от обратного, своего modus vivendi. Понимаешь: чем тебе хуже, тем ему лучше. И наоборот.
Первое его везение — твой отвал из Питера, но главное — из жизни. Смерть как источник вдохновения. Но почему, почему, почему ты не умер раньше — до того как сочинил против него этот зло***чий стишок-диатрибу? Знал бы ты, как он теперь от него защищается! То есть от тебя. Какое бздо напустил!
— В чем дело? Я что же, избегал его? Забыл его после отъезда? Не посылал ему книг? Не хоронил его отца? А где был он, когда меня громили в газете «Смена» и журнале «Крокодил»? Или в 1985 году, когда меня обругали в центральной «Правде», — и это было замечено всеми, только не им? Мог бы заступиться по западному радио.
А что, если он в самом деле не понимает истинных причин твоего стиха, а потому измышляет фиктивные, подтасовывая факты и приписывая тебе слова, которых ты говорить не мог даже стилистически? Так же как не понимает, почему Соловьев сочинил о ваших питерских контроверзах «Трех евреев»? Как пишет о нем мемуаристка в связи с его измывательством над затравленным Довлатовым в Таллине: «Был отвратителен. И этого не понимал совсем». Экземпляр еще тот, боюсь, на вербальном уровне общение с ним невозможно. Ему бы задуматься, почему у разных людей он вызывает схожие чувства, а он, как носорог, рвется в бой, обалгивая и клевеща критиков. Ты был прав: он прожил всю жизнь в оазисе, чему доказательство его агрессивно-защитные реакции. Мстительные, подлые, лживые насквозь воспоминания. Стыдно читать, неловко за автора, но чаще — жутко смешно. Иных, может быть, смех страшит и держит стыд в узде. Только не этого. Как был совок, так и остался. А теперь надеется, что всех переживет и уже некому будет опровергнуть его слабоумную брехню.
А еще ссылается на тебя через стих, подключив к борьбе с Соловьевым и произведя посмертно сначала в друга, хотя были заклятые, а теперь уже и в брата. Подожди: еще подселят его к тебе в могилу как родственника. Мало тебе Эзры!..
— Сдаюсь, — согласился ты вдруг и ткнул себя вилкой в щеку. Даже капля крови выступила, но не так все-таки, как когда ты вилкой проткнул насквозь руку одному нашему гостю, который по незнанию приударил за твоей нареченной. — Прокол вышел. Уломал. На коленях ползал. Прослезился, гад. Говорил, его из-за меня донимают. Соловьев в «Трех евреях» нас стравил, меня конфеткой, а его говном вывел, а потом и на меня наехал. Тоже хорош: чужой среди своих и среди чужих. Трикстер. Наоборотник. Стравив, поставил на одну доску. Отрицая, увековечил сравнением. Уникальный, однако, случай: ухитрился использовать свой страх, выжал его в «Три еврея», превратил в книгу. А я и дал слабину. Вот и вляпался. Промашка. Самому стыдно. Но — поправимо.
Скруглил разговор и тут же смылся.
Часа через три — за полночь — всех разбудил: прочел по телефону потрясающий стих, которым съездил тому по физии, сведя на нет собственные дифирамбы. Один из немногих у тебя в последнее время поэтических прорывов. Так подзавел тебя, поганец. А потом прибыли послы из отечества белых головок и уговаривали повременить с публикацией. Когда не удалось, умолили снять посвящение. Ты даже хотел всю книгу, которой суждено было стать последней и которая вышла после твоей смерти, озаглавить по этому стихотворению, но один доброхот из твоей свиты — точнее Семьи, то есть мафии, — упросил тебя не делать этого: мол, слишком большой семантический вес придашь ты тогда этому стиху и тем самым уничтожишь его адресата. А какая гениальная вышла бы перекличка сквозь четверть века, какое мощное эхо, в твоем духе — одна книга отозвалась в другой, и круг замкнулся на пороге смерти:
«Остановка в пустыне» — «Письмо в оазис».
Литературный генерал, ты был окружен в последние годы не только приживалами и подхвостниками, но и идиотами. Во главе с питерцами, которые примеряли тайком твою мантию и крошили твой триумф, как рыбий корм в аквариуме. Как они спешили сделать тебя своим крестным отцом, загнать в могилу (чтобы ты не взял свои слова назад!) и усыпать ее цветуечками. Вот я и говорю, что слюнявчик в отчаянии — что ты не умер прежде, чем дезавуировал стихом дежурные комплименты, которые он у тебя выклянчил.
Ты сам окружил себя идиотами, когда у тебя притупилась художественная бдительность, атрофировался инстинкт интеллектуального самосохранения. Уж лучше твоя злость, даже злоба, чем умиленно-расслабленное состояние, которым не пользовался только ленивый. Вот почему мы так обрадовались тогда этому стиху, надеялись, что не рецидив, а возврат.
Ни то, ни другое: ты написал еще два таких злых стиха. Один — антилюбовный и несправедливый, но сильный — своей femme fatale. Другой — за пару месяцев до смерти — православным прозелитам, тем самым жертвам обреза, что целуют образа. Фактически, памятник собственному пенису, борозда от которого длинней, чем вечная жизнь с кадилом в ней.
— Ты ему должен быть благодарен, — сказала я. — Послужил тебе музой.
— То есть антимузой? Подзарядил севшие батареи? Ты это хочешь сказать? Нестыдный стишок, да? Это называется отрицательным вдохновением. В смысле: от паршивой овцы хоть шерсти клок.
Что со стишками полный завал и муза забыла к нему дорогу, скулил постоянно.
— Она тебе давала клятву верности?
— Верность, ревность — от перемены слагаемых и прочее, — и меланхолично, без никакого любопытства спрашивал: — С кем она сейчас?
— А если ни с кем? Если она поменяла профессию?
— Стала б*****? Так эта девка всегда слаба на передок. Знаешь, Ахматова, когда узнала про мои любовные нелады понятно с кем, выговаривала мне, что пора бы уже отличать музу от б****. Она и Натали считала б***** — зря Пушкин с ней связался. Одно отдохновение — Александрина, свояченица… — Сделал паузу, а потом ответил на никем не заданный вопрос: — Да, в том числе. Ах, мне бы свояченицу! А я с тех пор разницы не вижу. Что муза, что б****…
О своем любовном поражении распространялся налево и направо в мельчайших деталях, хотя вроде бы не мазохист. Ставя в неловкое положение слушателей. Любовь — высокая болезнь, и, как больной, ни о чем другом говорить ты не мог, только о своей болезни, пока не перескочил на метафизику. Метафизика — как способ самолечения и преодоления самого себя.
— Тогда представь, она — я о музе, а не о твоей арктической красавице — с другим. Да, да — с тем самым. Ты так его тогда расхвалил, что и музу убедил. Вот она и переметнулась от исписавшегося пиита к фавориту. С твоей подсказки. Теперь он ее ублажает ежедневной порцией рифмованных строчек. У него стихи как вода из крана.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});