Читаем без скачивания Родные и близкие. Почему нужно знать античную мифологию - Николай Дубов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шевелев механически жевал и глотал, солил и перчил еду, но она всё равно не имела никакого вкуса. Всё было не то. Не тем было и всё окружающее. Неузнаваемо изменилось застроенное Заднепровье, через реку перемахнули новые мосты, и сама река стала словно меньше, такая теперь была на ней буксирная, баржевая и лодочная толчея. Голоса сына и Устюгова звучали в отдалении. Он слушал и не слушал, о чём они говорили.
— М-да, — сказал Устюгов, — чудеса в решете, или ещё одна иллюстрация к душеспасительному завету: век живи, век учись…
— Это ещё не самое удивительное, — продолжал Сергей. — Осьминог вообще поразительное животное. У него три сердца. И не метафорически, как говорили об аристократах, а на самом деле голубая кровь. У них самый совершенный движитель — реактивный. Однако самое примечательное, должно быть, — как они оберегают потомство. Отложив яйца, осьминожица остается охранять их и уже не покидает ни на секунду. Она все время подгоняет к ним свежую воду, свирепо набрасывается на всех, кто пытается приблизиться, и в этих заботах перестает есть. Даже если ей подсовывать пищу, она отбрасывает её как сор, который может повредить яйцам. И когда маленькие осьминоги появляются на свет, мать уже настолько обессилена и дряхла, что ей остается только умереть. И она умирает. Оказалось, это не сознательное самопожертвование и не генетически унаследованный инстинкт. Исследователи установили, что возле глаз у осьминога находится особая железа. Она воспринимает свет независимо от глаз и, когда интенсивность света и, стало быть, все прочие условия становятся самыми благоприятными для размножения, выделяет какой-то гормон, который приводит в действие весь механизм размножения. Но одновременно он убивает у осьминожицы самый сильный животный инстинкт — стремление утолить голод. Так, условно говоря, гормон продления жизни в потомстве оказывается для матери гормоном молниеносной старости и смерти. Профессор маленького университета в городке Вэлдхэм в штате Массачусетс удалил у осьминожицы глазную железу сразу после того, как она отложила яйца. И произошло чудо. Не стало рокового гормона, осьминожица, как и полагается, о яйцах заботилась, но есть не перестала. Более того, она перестала стареть!.. И когда детеныши появились на свет, она вернулась к обычному образу жизни. Вэлдхэмский профессор продлил ей жизнь.
— А всё это не из области ненаучной чепухи, которая выдается у нас за научную фантастику?
— Вот, — сказал Сергей и положил перед Устюговым телеграфный бланк.
Устюгов прочитал вслух:
— «Киев. Почтамт. Востребования. Шевелеву Сергею Михайловичу. Сигма начала есть. Пермяков». Ничего не понимаю.
— Я, как и вы, усомнился и решил повторить вэлдхэмский опыт. Сигмой я назвал свою подопытную осьминожицу и оперировал её за три дня до телеграммы о смерти мамы. А Пермяков мой помощник.
— Выходит, опыт удался?
— Окончательно выяснится позже, но, по-видимому, удался.
— С успехом тебя!
— Не надо преувеличивать. Успех не мой, я только повторил чужой опыт. Но и это полезно. Сделанное своими руками всегда дает больше пищи для размышлений.
— Теперь понятно, почему ты так рвешься домой… А ну-ка, вот так, положа руку на сердце, — ты счастлив?
Сергей улыбнулся. Устюгов думает о Сигме. Сигма — это, конечно, важно, очень важно… Закинув сплетенные пальцы на затылок, он смотрел, как осторожно идет «Ракета» мимо Труханова острова, как, миновав пляжную россыпь тел, набирает скорость, приподнимается над водой и от стоек подводных крыльев взлетают сверкающие на солнце косые фонтаны. Он смотрел на летящую в радужном ореоле «Ракету», но видел не её, а Ингу… Изо всех сил она бежит от крыльца к калитке палисадника навстречу ему, струится и трепещет её платье, вьются волосы, солнце светит ей в затылок, и вся она, и платье, и волосы в ореоле света. Она не бежит, а летит — и кажется, что её несет этот сияющий ореол, — подбегает и, потеряв дыхание, припадает к нему. На мгновение. Только на мгновение отстают от неё катящиеся кубарем Пашка и Петька. Вот уже каждый хватает его за ногу, молотит по ней кулачишками, и, задрав конопатые мордасы, они кричат:
— Папа! Ну, папа же!
Они требуют ритуального «колеса встречи». Портфель и чемоданчик отбрасываются в сторону. Он хватает одного и, положив животом на руку, переворачивает так, что голова и ноги делают полный круг. Потом второго. Они визжат от притворного ужаса и восторга. Потом краткая, но крайне воинственная стычка за право нести портфель, пока он не командует: «Вместе!» Портфель велик, им с трудом удается нести его, не чиркая по земле; сопя и напыжившись, они волокут его к дому и поминутно оглядываются — не исчез ли он, не растаял ли вдруг и видит ли, как они стараются… Он обнимает Ингу за плечи, и они идут следом за близнецами… Сколько? Уже восемь лет женаты, а всё — как в первый день… Разве это расскажешь?
— Да, — сказал Сергей. — Наверно, да. Счастлив.
— Стучи скорей по дереву, поскольку мы уже преодолели все родимые пятна проклятого прошлого, а также предрассудки… — Устюгов постучал по столу и приподнял скатерть. — Ну, конечно, теперь и дерева не найдешь — всюду железо или чертова пластмасса… Ничего не попишешь: тебе действительно придется полагаться на научное мировоззрение… И что — всё безоблачно, никаких неприятностей?
Сергей засмеялся:
— Ну, какое может быть счастье без неприятностей? Англичане говорят, что в доме у каждого в шкафу свои скелеты… У меня, к сожалению, не скелет, а цветущего здоровья мужчина — номенклатурный дурак, назначенный к нам начальником. Его распирают энергия и жажда славы.
— Он мешает работать?
— Как раз наоборот: он жаждет помогать. Но это, в общем, одно и то же. Он жаждет всё организовать и превратить в мероприятия, приуроченные к датам или ещё к чему-либо. Поставить исследования на поток, запланировать открытия и перевыполнить план выпуска научных трудов.
— Ну, и как вы?
— Пока справляемся. Слушаем его пламенные призывы, с неизменным подъемом голосуем, принимаем обязательства и — занимаемся своим делом. А он ездит по форумам и симпозиумам.
— М-да, фигура знакомая. Как говорится, носить не переносить… Слушай, Сергей, а зачем, собственно, нужно, чтобы каракатица жила долго?
— Никто не собирается превращать каракатицу в долгожительницу, — улыбнулся Сергей. — Биологи хотят познать причины и весь механизм старения живых организмов. Если удастся его узнать, быть может, откроется возможность и управлять этим механизмом, отодвигать старость. У головоногих обнаружили железу, выделяющую гормон старения, потому ими и заинтересовались.
— То есть ты полагаешь, что эта самая железа ускоренного старения заложена не только в твоих каракатицах, но и в других организмах? Что ж, вполне возможно. Природа — штука беспощадная: исполнил свою функцию и марш-марш на удобрение… Тогда, может, и в человеках заложена такая хреновина, которая заставляет их слишком поспешно стареть?
— Не знаю. Пока этого никто не знает. Но — не думаю… Человека старит не железа, а обстоятельства жизни. Люди так умеют отравить друг другу жизнь, что укорачивают её себе и другим без всяких специальных желез…
Шевелев поднял голову, в упор посмотрел на сына:
— Вот, ты сам заговорил об этом… Ты меня осуждаешь?
— Ты о чём?
— О вчерашнем. И вообще.
На скулах Сергея обозначились бугры. Он снова посмотрел в сторону моста Патона — «Ракеты», конечно, и след простыл, от моста, буравя тупым носом воду, вверх по течению шла самоходная баржа.
— Я не судья тебе, отец, — ответил Сергей. — Что касается этого балбеса Димки, я, наверно, сам бы его вздул. Только раньше и основательнее.
— Ты за домострой? — спросил Устюгов. — Его ещё до революции считали допотопным.
— Я за дом. Дом должен оставаться священным. В доме вырастают, из него уходят — это закономерно. Ты вырос — создавай свой дом. Но прежний, в котором ты вырос, нельзя превращать в заезжий двор, в свалку для своего душевного мусора… Впрочем, Димке никакая выволочка не поможет, пока жизнь не трахнет его мордой об стол… Только тогда будет поздно. Их много развелось, таких любителей приятной жизни. Иной поседеет, облысеет, а всё порхает, всё порхает. Эдакие седенькие, лысенькие мальчики…
— Надеюсь, ты не о присутствующих? — осклабился Устюгов и нежно погладил свою просторную лыину.
— Так ведь вы не порхаете, Матвей Григорьевич… А судить тебя? За что? О твоих отношениях с мамой я не знаю ничего. И вообще в этом не могу быть судьей. Ты сам? Ты всегда был для меня образцом. Ты воевал, я гордился этим и хвастал твоим орденом и медалями. Вы же не знаете, как мальчишки хвастали друг перед другом заслугами своих отцов… Когда ты вернулся из армии, сколько я помню, ты всегда работал как вол, чтобы обеспечить семью. Этим я тоже гордился и старался стать на тебя похожим… За что же мне судить тебя? Если на то пошло, я сужу не тебя, а себя. За то, что был мало внимателен к маме. Это не только моя вина, а, кажется, общая и неизбежная беда — дети уходят, у них появляется своя любовь, другая, отдельная жизнь, и она заслоняет, отодвигает прошлое. Всё меньше остается времени, чтобы вспомнить о матери, которая помнит о тебе всегда, дать ей почувствовать, что её тоже помнят и любят. В этом я виноват, как многие. Но не только в этом. Я не дал ей сделать живительный глоток молодости. Внуки — это ведь для бабушки возвращение в молодость, когда её собственные дети были такими же маленькими и беспомощными. И она как бы заново проходит тот счастливый промежуток жизни, который уже когда-то прошла…