Читаем без скачивания «101–й километр, далее везде». - Вальдемар Вебер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец Василий
Лесистые заснеженные сопки, у их подножий разбросанные в беспорядке черные избы, деревянный вокзал, несколько пакгаузов по обе стороны полотна — вот и вся Сарбала. Пожилой проводник, высадивший маму на платформу, сказал: — Ну вот, добралась. Не тащи багаж на себе, попроси вон у стрелочницы санки. Скинешь ребеночка — опять загребут. Поезд скрылся за горой, стрелочница куда — то исчезла, и мама осталась одна. Нужно бы спросить, как пройти. В окне станции мелькнул человек в униформе. Документы у мамы были в порядке, но спрашивать расхотелось. Взвалила пожитки на плечи и пошла наугад. Вскоре она уже стояла перед старым приземистым срубом, ничуть не сомневаясь, что это он и есть, тот самый дом. Распознала его по чистой стрехе без свисающих до земли сосулек, но главное — по — особому сложенной поленнице. На крыльце нетронутый снег. Воскресенье, все еще спят. Как ни хотелось ей к детям, которых не видела почти два года, приказала себе сеть на скамейку перед калиткой, стала ждать, пока кто — нибудь не проснется. Бабушка Терезия Августовна и дедушка Александр Адамович, отчим отца, двоюродный брат моего настоящего дедушки, умершего еще в Гражданскую войну, жили здесь с осени 1941 года с оставленными на их попечение шестью внуками. Дедушка был сторожем в совхозе. Другой работы для него, бухгалтера, не нашлось. Жалованья сторожа для такой оравы хватало, самое большее, на неделю. От родителей внуков помощи не предвиделось: одни в лагере, другие в тюрьме. Завели огород, скотину, собирали в тайге ягоды, грибы, орехи, коренья. Ловили рыбу. Если удавалось поймать многокилограммового тайменя, то — то был праздник! Ни в сеть, ни на крючок таймень обычно не попадался. Его глушили под прозрачным льдом, когда все видно до камушков на дне, и ты бежишь за рыбой по льду, прижимаешь ее к берегу, к мелководью и потом бьешь по льду дрыном, на короткий момент она оглушена, и нужно скорей прорубать во льду лунку и тащить добычу наружу. Дети постарше ходили в школу: в одной комнате занимались несколько классов. Обходились без учебников и книг. Тетради сшивали из листов упаковочной бумаги. Чернила готовили из сажи и лукового сока. Когда ломались перья, делали ручки из камыша. Проблем из — за немецких имен не возникало. Большинство учеников и учителей было из ссыльных. Лишь однажды новой молодой учительнице, незадолго до этого окончившей педучилище в Сталинске и присланной в Сарбалу по распределению, вздумалось загадать классу загадку:
Брынь — брынь — брынь, вытри глаз, посмотри построже: кто — то здесь есть у нас на Гитлера похожий?!
С тех пор за учительницей закрепилось прозвище Гитлеровна.
Немолодой бородатый мужчина в черном тулупе, несший мимо ведра с водой, спросил мягким басом: — Ты к кому? — К Александру Адамовичу. Я Миля — их сноха, будить не хочу, пусть поспят. — Отпустили, что ли? — Ну да. — Насовсем? — Беременна я, вот и отпустили. Мужчина поставил ведра, перекрестился. — Господь тебе в помощь, Эмилия, — сказал он с неожиданной торжественностью, поклонился и перекрестил маму. — Добро пожаловать в нашу глухомань! Сосед я ваш, Василий Ильич. Вон дом наш наискосок. Чё ты будешь сидеть тут на холоде, пойдем к нам, погреешься. Чайку попьем. С женой моей, Полиной Никитичной, попадьей, познакомишься. — А вы поп, что ли? — Был поп, да получил в лоб, — улыбнулся Василий Ильич. — Длинная история, потом расскажу.
У Никитичны натоплено. Две дочки, почти барышни, уже на ногах. Русская печка, около нее в ряд несколько пар валенок. Пол сосновый, некрашеный. В красном углу — иконы, целый иконостас, перед каждой — горящая лампадка. — Здесь, в Сибири, за пять последних лет насобирал, люди сами несут. Все сибирские, темные, не такие, как наши московские. — А если кто донесет? У нас до войны во Владимирской области учителя даже яйца красить боялись. Про кого узнавали, сразу увольняли. — Так то учителя, а сосланному попу, который не служит, свои иконы иметь как запретишь? Следят, конечно, чтобы не крестил, не венчал, не отпевал. Сели завтракать. Картошка с постным маслом, поджаренный лук, пареная репа, травный чай. Перед едой перекрестились, прочли молитву. Мама сказала: — Я креститься не приучена, а молитву знаю. — Баптистка, значит, иль меннонитка? — Нет, лютеранка. — Разница не ахти какая. — У нас в младенчестве крестят. И вообще у нас по — другому. — Как по — другому? — Я в этом не очень разбираюсь. Церковь в нашем городе на Волге сломали, когда я еще девочкой была. Но конфирмацию свою помню хорошо… — Так в чем разница — то? — Ну, у нас церкви настоящие, и священники настоящие, в мантии, орган играет, а у них, у меннонитов, словно в клубе. Правда, в трудармии, в лагере нашем, меннонитки самыми стойкими оказались. Никого в беде не бросали. Я слышала, здесь, в ссылке, многие, даже православные, в баптисты подались, у них ведь тоже, говорят, при нужде и без священников можно… — Ну и подались, ну и что в том — то, чай, не черту, Христу молятся, — улыбнулась большеротая Полина Никитична. Отец Василий с укоризной посмотрел на жену, но промолчал. В 20–е годы, окончив семинарию и женившись, он стал служить в деревенском приходе в подмосковном Егорьевске. Несмотря на нелюбовь новой власти к Богу, народ, по его словам, церкви тогда не сторонился. В Егорьевском уезде детей крестили почти все, кто открыто, кто тайком, и коммунисты крестили, особенно те, кто из деревенских. Сами не приходили, кумов с крестными присылали. — Ну и забеспокоились власти, — продолжил рассказ отец Василий, — придумали людей спаивать. Рабочие, которых в село присылали, сплошь пропойцы были. Пьянствовали и деревенские активисты, пример подавали. В ту пору стограммовую бутылочку «пионером» прозвали, четвертинку — «комсомольцем», а поллитровку — «партийцем». В 1930 году запретили колокольный звон: он — де рабочих будит, пришедших с ночной, и наступила во всей России тишина, какой тысячу лет не было. Словно перед бурей. Потом действительно словно вихрь налетел, стали колокола с церквей сбрасывать, государству, мол, медь нужна, церкви ломать, священников сажать. В монастырях остроги устроили. Даже мирян, певших в церковных хорах, забирали. Священников нашего уезда куда — то на Оку свезли, потом на пароходе «Безбожник» в верховья Камы переправили. Я на тот пароход лишь случаем не попал. Вначале арестовали его самого, позднее жену. Детей забрал к себе брат Полины Никитичны, спас от детдома. Восемь лет отсидел Василий Ильич — по тем временам еще легко отделался. Позже арестованных священников в живых, как правило, не оставляли. После лагеря отца Василия отправили в Сибирь на поселение. Полина Никитична, отсидев свое, перебралась к нему с дочерьми. Уже пять лет как снова все вместе живут. Он неподалеку, в совхозе имени Ворошилова, плотником работает, она скотницей. — Мы тут со свекром твоим, Александром Адамовичем, когда по грибы или на рыбалку ходим, церковные темы обсуждаем, — сменил тему отец Василий. — Хворый он, дай Бог ему здоровья. Коль поживет еще — наверняка православным станет. Дозревает помаленьку. Крест нательный стал носить. Терезия Августовна, я слыхал, недовольна, католиком его ругает. А он однажды остановился посреди тайги на поляне и воскликнул: «Красота — то какая! Как в храме». Ну точно как православный. — А может, он церковь свою лютеранскую вспомнил? Там тоже красиво было, окна разноцветные, орган играл, — возразила мама. — Нет, нет, тут солнышко сквозь ветви светило, на золотых стволах играло, словно свечи на окладах. Он когда у нас бывает, перед иконами каждый раз подолгу стоит, объяснить их просит. Я ему рассказал, что князь Владимир и послы его, те, которые во все концы света отправлены были, чтобы узнать, какая из религий лучше, тоже ведь германцами были, вроде как сам Александр Адамыч, а православную службу краше всех нашли. А вот и сам Александр Адамыч, легок на помине. Мимо окон медленно шел высокий человек в телогрейке и валенках. Мама с трудом узнала в нем свекра. Сутулился он всегда, но согбенным никогда не был.
С появлением мамы жизнь большой семьи изменилась. На работу ее никуда не взяли, и она стала подрабатывать на дому: перешивала жителям поселка их старые вещи, стригла совхозных рабочих. Платили ей молоком, яйцами, картошкой. Бабушка могла теперь порой отлучаться на моления к баптистам. Дедушка ворчал: — Что это еще за вера такая! — Тебе, Александр Адамыч, теперь, после того, как ты, словно католик какой, нательный крест стал носить, судить меня вообще не к лицу, — отвечала бабушка. В дом приходили заказчики, рассказывали о себе. Большинство из раскулаченных, кто из средней полосы, кто с юга России. Некоторых привезли сюда еще в 1929–м. Слушая их рассказы, мама думала о судьбе матери, братьев, сестер. Что с ними, где они? Родственники писали, что мать с четырьмя братьями высадили в конце сентября 1941–го где — то в степи среди юрт и землянок, о замужних сестрах вообще ничего не известно. Вечерами дедушка все чаще уходил к Василию Ивановичу и Полине Никитичне. Говорил во время этих встреч в основном отец Василий, истосковавшийся по проповедям. — Ну а насчет различий, то я тебе, Александр Адамыч, скажу так: вы, лютеране, все до конца договариваете, словно все знаете, даже тайну Провидения. Потому и позволяете каждому прихожанину Писание толковать, предания не признаете. — Ну вот, опять ты за свое, Василий Ильич, — тихим голосом упрекала мужа Полина Никитична, кладя на дедушкину тарелку куски соленого тайменя. Но отец Василий знал, что дедушке речи его небезынтересны. — Да как это так — позволять любому Писание толковать! Человек — то прельщаем, вот церковь Православная от прельщения его и охраняет. Ведь если бы человеком всегда Дух Святый водил, да разве б тогда я чего против имел! Брошен ваш лютеранин без таинств, одинок, все равно что атеист. Ну как можно жить на белом свете и не желать воздействовать на жизнь свою вечную. Лютер ваш смелый был человек. Латинству бы к нему прислушаться, тогда он бы так далеко не зашел, не стал бы церковное предание отрицать. Вначале ведь он только и хотел сказать: не совращайте людей надеждой, что от грехов откупиться возможно, у одного раскаяния есть сила такая. Не вняли ему, вот он и завелся! Словно бес в него с той поры вселился, все до конца захотел сказать, все изрек, и даже то, о чем молчать должно. Для вас, лютеран, тайны словно не существует! — А как же музыка церковная? Ведь она в основном протестантская, Бах, Гендель, Брамс… — попытался возразить дедушка. В молодости он учился игре на органе, пел в церковном хоре. — Но это же тоже — всего только прославление, поклонение, все эти ваши хоралы да гимны. Бог сам, мол, рассудит, кого спасти, кого нет. — Лютер считал, что человек, горячо делающий свое дело, Богу служит не меньше, чем монах, что труд и есть молитва. Богу служить — значит жить для тех, кто в тебе нуждается. Бог нас не проверяет, он нам доверяет, а мы — ему. Доверие и есть покаяние. — Знаю, знаю, вы не ждете, чтобы снизошел к вам Дух Святой, чтобы он воплотился, в реальность освятился, для вас Церковь — только символ, для нас же она — плоть Христа, которая как живая. Мы, когда хлеб преломляем, думаем, что это в реальности происходит, что мы действительно тело Христа преломляем, что в нем, в хлебе этом — вся Его божественная энергия заключена. Вот вы говорите, что вас не Церковь спасет, а Христос, но голову от тела как отделишь? Для чего тогда Христос на землю приходил и таинства установил, если без них обойтись можно… — Мне однажды, еще до Первой мировой, в концерте «Страсти по Матфею» слышать пришлось, есть такое произведение у Баха, редко его исполняют, — отвечал дедушка мягко, с задумчивой интонацией, словно не хотел, чтобы его слова воспринимались как возражение, — в звуки эти я тогда словно в само Евангелие погрузился, и трепетание ангельских крыльев слышал, и рыданья Петровы, даже удары бича о тело Иисуса, — страшно мне стало, но Христос будто сам меня за руку держал… Когда у отца Василия не хватало аргументов или он считал, что они бесполезны, он крестился, мычал что — то вроде «Господи, прости их, грешных» и замолкал. Бабушка каждый раз с тревогой ждала дедушку домой, но ни о чем его не расспрашивала. Родив меня, мама долго болела, лежала в послеродовой желтухе. Однажды дедушка обронил за обедом: — Ребенок слабенький, не дай Бог, умрет некрещеным. Бабушка предложила: — Покрестим сами. По существу, ведь не священник крестит, а Христос через Дух Святой, а Дух Святой жив в каждом, кто верит. Она вспомнила, что в немецких колониях в ее дальнем Заволжье священника не видали порой годами, и обряд крещения разрешалось выполнять любому христианину. — Так то священника не было, а тут — через улицу живет, — настаивал дедушка. Бабушка возражала, но без горячности. Отца Василия она уважала и благословения его принимала всерьез. Ее беспокоили не религиозные различия, а то, что меня будут по православному три раза в купель окунать, — еще застудят. Поэтому мама и бабушка к отцу Василию отправились вместе с дедушкой. Дети остались дома, их ни во что не посвящали. Проболтаются, никому не сдобровать. Взяли с собой распашонку, чепчик, пеленки из старинного полотна — вещи, передававшиеся из поколения в поколение. Бабушка не забыла их даже в те считанные часы сборов при выселении в 41–м.