Читаем без скачивания Дорога обратно (сборник) - Андрей Дмитриев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В строго определенный час белая точка появляется над морем, медленно ползет к горизонту. На море полный штиль. Безжизненно висит полосатый парус самодельной яхты. Встав во весь рост, опершись рукой о мачту, Эвальд гордо оглядывает равнину моря и старается не думать о близости берега за спиной. Стоя спиной к берегу и постепенно забывая о нем, он ощущает себя покорителем и полноправным властелином пространства. Я часто вижу его таким в хорошую погоду. Когда штормит, Эвальд в море не выходит.
1983
Шаги
РассказПуть домой от ворот пытавинского «Бурводстроя» таков: по тропинке, протоптанной в грязных сугробах вдоль шоссе, Ивану Королеву нужно дойти до насыпи железной дороги, а затем уже по шпалам — до дыры пешеходного тоннеля, прорытого под полотном. Если мать еще не закрыла свой лоток в тоннеле, если она еще там, под полотном, Иван дождется, когда она уберет весы и ценники с лотка, и по улицам Пытавина они пойдут уже вдвоем — Иван и мать. Пойдут вдоль долгих заборов, поленниц, сараев, мимо желтых и красных окон, мимо черных, голых тополей. Подгоняемые лаем собак, треском мотоциклов, запахами опилок, бензина, хлева и кухни, они пойдут сквозь ветер и сырость, выдыхаемую черными полыньями Хновского озера. В эти вечерние часы, когда берега соседей тонут в февральской мгле, озеро кажется огромным, как небо. Рыхлые торосы нашего пытавинского берега подступили к самому крыльцу дома, построенного Матвеем Королевым, отцом Ивана Королева, — отец умер девять лет назад.
Иван бредет по узкой тропинке вдоль шоссе, скользит и дважды оступается, набрав полный ботинок снега пополам с песком. Над лысыми холмами, над прокисшими от удобрений полями сгущаются сумерки. Принимая как должное и свет и тьму, Иван ненавидит сумерки — это зыбкое, неспокойное перетекание дня в ночь, когда предметы вокруг еще не утратили красок, но уже теряют свои очертания. К чувству раздражения и тревоги, вызванному ускользанием зримого мира, спешит присоединиться чувство глухой обиды. Едва о себе напомнив, обида стремительно заполняет все закоулки существа Ивана Королева — так же стремительно, как надвигается ночь на Пытавино: неотвратимо и тяжко, так, словно они, ночь и обида, состоят в тайном родстве и сговоре против Ивана.
Ивана презирают. В свои двадцать два года он стар, мнителен, немощен; шамкает в разговоре, прячет глаза, то и дело хватается за бок, морщится от боли, когда ему пожимают руку, пусть и не часто ее пожимают. Будучи трезвым, он робок, тих и невнятен, но после самой малой выпивки становится болтлив, нагл и норовит нарваться на скандал. Трех лет не прошло, как, выпив какой-то дряни и дрянно осмелев, Иван затеял драку с милиционером Елистратовым, сам же был побит и получил срок. Сидел не в дальних, овеянных жестокими ветрами и грубыми легендами краях, о чем, как начинает думать Иван, можно было бы порассказать всякого, наплести небылиц, дабы набить себе цену, внушить страх и приязнь, но здесь сидел, у нас, в десяти километрах от Пытавина, в бывшем женском монастыре: шил брезентовые рукавицы в компании проворовавшихся язвенников. Не в пример другим разнорабочим пытавинского СМУ «Бурводстрой» Иван не огрызается, когда прораб Корнеев подбрасывает ему тяжелой и грязной работы, — нет, он работает усердно, в меру своих сил и сноровки, но тем заметнее, сколь неумело и бестолково он работает. Бумажные мешки с цементом выскальзывают из хилых рук Ивана, рвутся, серая мука рассыпается вокруг и, мешаясь с грязью, становится грязью. Дренажные трубы, старательно погруженные им на шаланду, с грохотом катятся на землю при первом же ее движении, грозя уничтожить или искалечить каждого, кто подвернется… Однажды Иван услышал, как прораб Корнеев сказал начальнику отдела кадров Лухину, что Ивана Королева нельзя назвать даже дерьмом, поскольку от дерьма все же есть известная польза природе и обществу… Если бы прораб Корнеев сказал это сгоряча или по злобе, Иван, может быть, плюнул бы, выругался и забыл. Но прораб Корнеев сказал это спокойно, просто и лениво, как о давно решенном деле, он даже не смутился, обнаружив стоявшего поодаль Ивана, лишь мазнул по нему усталым, удивленным взглядом и продолжил свой разговор с начальником отдела кадров.
…Разбуженные рельсы кричат, шпалы вздрагивают. Спиной чувствуя приближение поезда, Иван не спешит сойти с рельсов; он знает: станция близко, и на этом отрезке пути поезда притормаживают. Нарочно замедляя шаг, Иван ждет, когда поезд взревет отчаянным долгим гудком, предлагая ему, Ивану, уйти с дороги. И те несколько неторопливых шагов, которые Иван, не оборачиваясь, не обращая никакого внимания на гудок, еще пройдет по шпалам, доставят ему короткую злую радость, минутное упоение своим присутствием в этом неуютном февральском мире, успевшем наконец погрузиться в стойкую тьму.
По левую руку Ивана мигают огни дальних окраин Пытавина. Огни станции маячат впереди. Иван идет на них по тропе вдоль насыпи. Вагоны и цистерны товарняка со стоном прокатываются над головой. Иван втягивает голову в плечи и досадливо скалится. Минута радости прошла. Он опять наедине со своей обидой…
В пешеходном тоннеле сыро и гулко, как в нетопленой коммунальной бане. Две старухи, Галина и Ирина, сидя на пластмассовых ящиках из-под пива, торгуют семечками, капустой и солеными помидорами. Незнакомый Ивану, должно быть, хновский мужик в распахнутой телогрейке, молодой, плечистый и розовый, прохаживается вдоль газет, расстеленных на нечистом цементном полу. На газетах аккуратно разложен собачий мех. Прохожие, завидев этот товар, с безотчетной опаской ускоряют шаги, обрывают разговор, отводят в сторону глаза… Матери уже нет в тоннеле. На голубом лотке висит замок: значит, пуст лоток, значит, мороженые тушки рыбы наваги расхватаны до одной. Иван рад, что мать его не дождалась, — он знает, что зол, раздражен, знает, что почти наверняка сорвал бы зло на матери: наговорил бы ей разных грубостей или, хуже того, промолчал бы угрюмо всю дорогу домой, а это ошеломляет мать настолько, что лицо ее делается мертвым, и страшно бывает взглянуть ей в лицо.
Купив у старухи Ирины соленый помидор, Иван поднимается наверх, на платформу станции Пытавино. Платформа безлюдна, поезд до областного центра час как отошел и многих увез, а те немногие, по чьи души придет проходящий, чтобы унести их куда-то далеко, туда, где снег сошел давно, едва успев выпасть, туда, где пахнет солью, йодом, перченым дымом и нездешней пряной растительностью, те дремлют пока на своих чемоданах в холодном зале ожидания… Иван жует соленый помидор, и, пока он жует, жмурясь и вытирая губы ладонью, мысли его, уставшие лелеять обиду, отдыхают на воображаемых картинах говорливого, шального, обильного застолья в какой-нибудь приятельской компании, пусть и нет у Ивана такой компании.
Обойдя здание станции, Иван пересекает площадь и расслабленно направляется к стеклянным дверям закусочной «Ветерок».
Душная, холодная закусочная переполнена. Медленный гул голосов вторит мушиному звону ламп дневного света. Нащупав влажной ладонью деньги, Иван становится в очередь у буфетной стойки. Буфетчица Серафима точными брезгливыми движениями наполняет стаканы жидкостью, называемой вермутом; мужчины проглатывают жидкость, не отходя от стойки, затем рассматривают на свет пустой стакан, виновато улыбаются, ставят стакан на стойку, вздыхают и, пряча глаза, торопятся уйти прочь. Некоторые, выпив, кротко прислушиваются к чему-то неясному, происходящему у них внутри… Когда подходит очередь Ивана, Серафима бросает ему:
— Вермут кончился… Кончился вермут! — кричит она, чтобы не одному Ивану, но и всем было понятно.
Услышанное равносильно пощечине. Ивана лишь то утешает, что не один он оскорблен: рядом притихли еще пятеро таких же, как и он, неудачников.
— А что у тебя не кончилось? — мрачно спрашивает Иван.
— Шампанское, коньяк, — отвечает Серафима. — Дешевого ничего.
— Выходит, нам не повезло, — произносит один из тех пятерых и невесело подмигивает Ивану.
Последняя реплика, панибратское подмигивание и в особенности слово «нам» задевают Ивана, вызывают в нем чувство капризного протеста.
— Какой коньяк, покажи, — говорит он Серафиме, и она, насмешливо дернув полным плечиком, ставит на стойку бутылку коньяка так, чтобы Иван смог разглядеть этикетку.
— Дрянь коньяк, — морщится Иван: его подстегивает насмешливый жест Серафимы, а еще больше хмыканье кого-то из тех пятерых. Скучающим тоном он приказывает: — Шампанского налей.
— Не налью, — говорит Серафима. — Всю бери, а иначе не жди, не положено.
— Давай всю, — обреченно соглашается Иван и достает из кармана мятые, нагретые влажной ладонью деньги.
Он пьет шампанское так, как привык пить пиво; первый стакан залпом, остальные — потихонечку, губами причмокивая, обводя рассеянным взглядом соседей по столику. Оттого, что во всей закусочной Иван один пьет шампанское, ему неуютно, нервно.