Читаем без скачивания Запах искусственной свежести - Алексей Козлачков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Жива, тащ лейтенант.
Я еще раз подивился Мухиному счастью: проплясал, как обкурившийся носорог, под пулевым дождем – и ни тебе царапины – ни ему, ни радиостанции. А вот товарищ мой Кузя, куда какой шустрый был, славился как раз тем, что умел исчезать из видимости соглядатаев, как привидение, солдаты меж собой звали его “домовенок Кузя”, – не успел высунуться, как схлопотал целую очередь в грудь. И я почувствовал сильную зависть и ревность к Мухе, зависть к его остолопскому везению. Неизвестно, сколько осталось мне, я ведь не такой везучий. Как мне хочется, чтобы мне сегодня повезло. И почему это везенье Бог подарил Мухе, а не мне, он ведь все равно дурак и проживет свою белобрысую жизнь понапрасну, не то что я, такой уже умный и столько уже прочитавший разных книг, а сколько еще прочитаю… Муха, муха, цокотуха, позолоченное брюхо, муха по полю пошла, муха денежку нашла… И мне стало очень одиноко, как бывает, наверное, только в детстве, когда кажется, что родители тебя бросили в этом холодном детском саду, где все такие чужие и злые, и родители больше никогда уже не вернутся. Одиноко, как в детстве и перед смертью.
Почему-то обидно было остаться именно здесь – в незнакомом ущелье, между чужих камней (хотя какая, в сущности, разница, где быть убитым). Я смотрел, лежа на боку, на вершины скал, на движущееся над ними небо и думал: неужели мое сознание угаснет вот именно сейчас, среди этих дурацких камней. Меня, конечно, извлекут из-под обломков и погрузят в вертолет, у нас не бросают даже трупы, тем более офицеров, – положат в гроб и отправят матери. Но буду ли уже это я? Обрывки моих бессмертных мыслей навсегда останутся здесь, среди этих скал, и их вершины будут последним, что я увижу…
5.
Между тем, я не был даже ранен и должен был заняться чем-нибудь более насущным, чем предсмертное философствование. За эти мысли мне станет потом стыдно, особенно за ту, что пожелала смерти Мухе вместо меня самого. “Определил ценность перед Богом, – вспоминал я спустя несколько лет после этого лежания в ущелье под пулями, – по числу прочитанных книг, кааазёл…” Я принялся за дело и попыталсяприкинуть расстояние до целей. Пулеметы били сверху с двух сторон, и стрелять по ним теперь было нельзя, вся пристрелка пришлась бы по лежащим внизу разведчикам; это станет возможным лишь когда мы выберемся отсюда. Я перевернулся на бок в своей ложбинке, чтобы лучше видеть Муху и пулеметы – и тут же получил очередь в свою сторону, которая, впрочем, не нанесла мне вреда. Если они вот так никому не дают даже шевельнуться, значит, они с самого начала держали под прицелом все наши маневры и только выжидали, пока втянется весь взвод – побежал офицер, и ударили. Неужели уже всех перестреляли, один я остался? Нет, всех так быстро не могли, двадцать человек не могли. У меня было сильное искушение рывком преодолеть эти двадцать примерно метров до безопасного места, но теперь стало ясно, что не добегу. Я знал, что скоро подойдут роты, задымят все кругом, начнут палить во все стороны, чтобы дать нам выскочить… надо только подождать.
Я стал кричать Мухе, не шевелясь и не видя его.
– Муха, слышишь меня?
– Да, тащ лейтенант. Вы не ранены?
– Пока нет. Переходи на частоту командира батальона, передавай: “Я, Рама-41, обстрелян противником за поворотом, есть потери, взвод лежит в пятидесяти метрах впереди меня, стрельба по целям невозможна, Маяк-11 убит”.
Я слышал, как Муха повторяет все сказанное короткими фразами…
– Они спрашивают, тащ лейтенант, как сам Рама-41, не ранен?
– Передай, что жив-здоров.
Я слышу, как он все передает. Потом пауза, и Муха, видимо, отвечает на вопрос комбата: “Я тоже в порядке”.
Мы оба в порядке. Пока в порядке. Муха, правда, в большем порядке, потому что он за удобным уступом, и пулемет с северной стенки до него, кажется, не достает. Оглядевшись, я подумал, что душманам было бы лучше перестрелять нас всех поскорее, пока не подошли роты, – полчаса у них еще есть. Чего ж они медлят? Сейчас им ничего не угрожает. Если у них сейчас пару человек спустятся с горок, пока другие не дают нам поднять головы, и помечут в нас несколько гранат, то никто отсюда не выползет. Как хорошо, что я нагреб достаточно камней, да и ложбинка попалась удобная. Кому не так повезло с ложбинкой, тому уж ни в чем никогда не повезет. Но даже и когда подойдут роты, то вряд ли сразу сообразят, что делать при таком положении. Именно такие положения называют безвыходными. Я задумался над тем, что такое “безвыходное положение”, и не мог понять окончательно. Наверное, это и есть смерть. Перед нею всяк становится философом, даже командиры взводов.
Подошли роты. Первой подошла семерка, где служил погибший Кузьмин, и я увидел хмурого капитана Зубцова, ее командира. Затем подошло управление батальона вместе с нашим комбатом майором Никольским, а за ним я разглядел своего батарейного командира – Денисова. Оба были озабочены, Денисов помахал мне рукой и улыбнулся. При батальонном он не стал кричать ничего ободряющего. Комбат же подошел к самому краю поворота и закричал, перебивая редкое постукивание душманских пулеметов:
– Ну что, Федя, доклада€й обстановку, что видишь? Сколько убитых, можешь сказать?
– Нет, не могу, Кузьмин убит, в двадцати метрах, не шевелится. Оба сапера тоже… Еще троих вижу, вроде, шевелились, но никто не стреляет, головы не поднять…
Стараясь не высовываться из-за своей кучки камней, я повернулся на бок, лицом к проходу, где стоял комбат и офицеры батальона и, сложив ладони рупором, выбирая паузы между душманскими очередями, прокричал все, что знал и понимал: что стрелять артиллерией нельзя, авиацией – тем более, что главное – два крупнокалиберных пулемета на обеих сторонах ущелья, передал примерные координаты.
Комбат выругался в подтверждение того, что информация дошла, и крикнул мне: “Не дрейфь, Федя, щас мы смажем ей термоядерным вазелином и вдуем по самые эполеты”.
Я улыбнулся и уже не дрейфил, здесь на глазах товарищей умирать было не так отвратительно; я даже чувствовал себя довольно героически. А с приходомНикольского сердце мое и подавно успокоилось. Не было ситуации, которую он не посчитал бы пустяковой и не принялся разрешать с азартом и прибаутками тракториста, соблазняющего дородную колхозную доярку. Это была его личная манера партполитработы в бою, “никольские народные сказки”, как называли ее солдаты и офицеры батальона, – замена необходимым, но пустозвонным наставлениям об интернациональном долге. Об этом знали все и с удовольствием ему подыгрывали, даже замполиты не возражали. В виде грудастой и задастой “Машки” (иногда “Люси”; ты, саалдат, хочешь Машку с ляжкой или Люсю с большой сиськой, выбирай), “динамящей” достойного парня, он представлял любые затруднительные обстоятельства: приезд начальства, тяжелый переход, любой бой и даже вот такое крайнее положение, как теперь. Самая Судьба, она же Смерть, выступала по комбатовской мифологии ядреной девкой, ускользающей от могучих объятий честного воина, и к ней надо было подступиться, обольстить, обмануть, овладеть хотя бы силой. И еще не было случая, чтобы она не дала нам всем вместе с майором Никольским и по многу раз. Это были настоящие мифы Древней Греции (такую книжку я много позже видел на книжных развалах), переписанные батальонным Гомером в чине ефрейтора. Солдатам нравилась эта игра, она превращала для них войну в поход на деревенские танцы, а точнее – “на блядки”, как выражался сам Никольский, впрочем, с неисчислимым количеством похабных вариаций: “шушку взлохматить”, “сперматозоид разогреть”… Остальные образы этих “заветных сказок майора Никольского” я воспроизводить уже не стану, пусть меня простят… Мне рассказывали много позже, что когда уж Никольский стал командовать полком, то назначил себе в ординарцы специального прапорщика, который ходил за ним и поминутно записывал его зубоскальство.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});